В Светлое Воскресенье спектакля не было. Мэри, выйдя из дальней комнаты, где спала вместе с Сюзан и Роуландом, увидела, что отец сидит за столиком у окна и пишет. Увидев его впалые побледневшие щеки, покрытые щетиной, и круги под глазами, она поняла, что он так и не ложился...
– Ох, отец, – она подошла к нему, наступая на обрывки бумаги, разбросанные по полу. – Поглядите-ка на себя! На что вы годны, после того как просидели ночь напролет над этой чепухой!
Вильям повернулся, будто очнувшись от звука ее голоса, и на губах его появилась слабая улыбка:
– Ах, это ты, дитя? Как, уже утро? Знаешь, я даже не помню, спал я и видел сон или же просидел всю ночь с пером в руках: у меня в ушах звучала дивная гармония…
– Ах, папа, снова музыка! – воскликнула Мэри. – Что проку нам от твоей музыки? Тебе ведь не платят ни гроша сверх обычной платы за песни, что звучат в спектаклях – а продавать их ты оказываешься наотрез... Роуланду позарез нужны новые чулки – мы с Джилл только и делаем, что штопаем их, на них уже живого места нет! К тому же мальчик ужасно быстро растет – я вечером снимаю с него чулки и боюсь, что утром он в них уже не влезет! А в Кэмбервелле завтра ярмарка – ты ведь обещал, что мы все вместе туда поедем! Надо ведь что-то купить, а то какая же это ярмарка... К тому же, пешком туда далековато – нужно нанять повозку, и много чего еще надо... Я не говорю уже о том, что нужно умудриться заплатить за жилье – а цены на говядину, от них с ума сойти можно! У нас на столе и баранина-то не каждый день... А ты тут рассуждаешь о гармонии!
Глаза Вильяма с нежностью и гордостью устремились на смелую девочку: она чистенькая и свежая, словно весенний первоцвет... Белье и воротнички у нее всегда белоснежные и наглаженные, и казались совсем новыми, красное шерстяное платьице и черный корсаж опрятны и скромны – но было заметно, что девочке не чуждо кокетство: она приколола на грудь белую розочку, сорванную с куста на задворках таверны...
У Вильяма защемило сердце – он вдруг вспомнил свою мать, разодетую в шелка и бархат, с ниткой бесценного черного жемчуга на шее... Тельце его дочери никогда не знало ласки нежного шелка – но сейчас она бесстрашно нападала на него, прося вовсе не нарядов и безделушек, а новых чулок для Роуланда...
– Ах, Мэри, птичка моя, будь ты мальчиком – какие прекрасные роли ты могла бы играть! – сказал он. Мэри взглянула на отца с раздражением. Когда он становился сентиментален и употреблял нежные словечки времен своей юности, Мэри знала по опыту, что это значит: отец переставал слушать.
– Нынче Светлое Христово Воскресенье, отец, – и мы всей семьей идем в церковь. Извольте умыться и побриться, наденьте свои новые бриджи. А теперь идите, растолкайте-ка Джилл и велите ей развести огонь – а я тем временем подниму Роуланда и одену его. Вы опять вчера вечером не углядели за ним, он насосался пива – сами знаете, после такого он утром ничего не соображает... – заметила девочка с укоризной. За пологом кровати завозился Амброз, и показалась его взлохмаченная голова: – «Время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей...» Христос Воскресе, сестрица!
Мэри, не удостоив брата ответом и бросив на отца еще один укоризненный взгляд, удалилась в дальнюю комнату, чтобы разбудить малолетнего пропойцу-братца. Через час все собрались внизу, одетые в самое лучшее и готовые идти в церковь через мост – все, за исключением Вильяма. Когда зазвонили к заутрене, а он так и не спустился, Амброз пошел искать его – и вернулся с известием, что кто-то из слуг видел, как полчаса назад он удалялся в направлении, противоположном храму...
– Он был без шляпы и шел, размахивая руками... – добавил Амброз. – А вы знаете, что это означает.
Да, это всем было известно.
– Мне бы следовало это предвидеть, когда я утром увидела, что он провел бессонную ночь, – с досадой сказала Мэри. – Что же, ждать его нет никакого смысла – когда его посещает Муза, он может пробродить так день напролет... Ах, почему ты не следишь за ним, Джилл? Ведь он как-никак твой муж!
Джилл сделала отчаянный жест – она не имела на Вильяма ровным счетом никакого влияния...
– Давайте тронемся в путь! – нетерпеливо сказал Вилл. – Не хотим же мы, в самом деле, снова опоздать!
– Да, пойдемте, – спохватилась Мэри. – Как это все-таки дурно с его стороны! Будто он не знает, что за непосещение службы его могут оштрафовать!
– Может быть, никто ничего не заметит, – равнодушно отозвалась Сюзан. Но Мэри покачала головой.
– Отец – слишком заметная фигура. Все обратят внимание на то, что его нет...
...Вильям шел по густой траве вдоль берега – его чулки и туфли насквозь промокли от росы. Он машинально отмечал прелесть первых ирисов и златоцветника, расцветших словно в честь праздника, и стыдливые изысканные примулы в обрамлении плотных зеленых листьев, и россыпи мать-и-мачехи, и первые нежные листочки на старых каштанах, и снующих взад-вперед весенних пташек, собирающих мох и веточки для гнезд... Река уже вскрылась, и в волнах мелькали уносимые течением ветки и пучки темных водорослей... Два лебедя настороженно наблюдали за человеком с безопасного расстояния, борясь с течением сильными ударами черных лапок...
Но мысли его заняты были иным. В ушах у него звучала музыка – та же музыка, что и ночью: именно она и гнала его прочь от дома, ведь усидеть на месте в лихорадке творчества было не в его силах... Вильям пересек Лондонский мост – и даже не заметил этого, и углубился в дебри узких и запутанных улочек. Под ногами хрустели капустные листья и хлюпала навозная жижа, но и этого он не замечал... Люди вокруг двигались почему-то в том же направлении, и он предоставил толпе нести себя – ведь это не требовало усилий...
Он поднялся по высоким ступеням – и оказался в каком-то помещении. Понял он это, лишь когда солнце перестало светить ему в глаза. Он присел на скамью, потому что подвернулось местечко, впервые, будто очнувшись, огляделся – и обнаружил, что оказался в церкви. В следующее мгновение он понял, что это за храм – это был Собор Святого Павла. Вильям перестал хмуриться, и лицо его озарила улыбка. В конце концов, он добрался-таки до церкви – малышка Мэри будет довольна!
Храм был крестообразной формы, а в темных углах его будто бы мелькали тени всех тех, кто молился здесь когда-то – тысяч и тысяч усопших... Вильям поднял голову вверх, втягивая ноздрями знакомый с детства запах... Это успокоило его. Зазвучал хор – это был прекрасный и торжественный псалом. Вильям оцепенел – внутри него словно открылся колодец тишины: звенящее многоголосье певчих мало-помалу заполняло эту пустоту. Звуки лились расплавленным серебром, и вот уже он переполнен ими до краев, и не может вместить больше... Он судорожно прижал к груди руки: ему казалось, что он умирает – столь странным и прекрасным было охватившее его чувство...