Он замолчал, как мне казалось с некоторым лукавством, собираясь приятно удивить свою слушательницу, которая попрежнему только слабо стонала, и затем сказал с выражением торжества и удовлетворения:
— Еще одно доказательство в пользу веры… Нужно искать центр тяготения… положительно! Непременно! И притом центр, бесконечно отдаленный, незыблемый, лежащий, так сказать, за пределами… Ну, одним словом, в вечности… и только тогда среди всех треволнений и жизненной качки можно почувствовать некоторый общий закон… И тогда все становится понятно и стройно… И качка уже не действует… Вот сейчас, когда я думал об этом, там, наверху… вижу, стоит какой-то господин… и представь: именно смотрит кверху… Понимаешь: бессознательное подтверждение верности, так сказать, моей теории… Слышишь, Женя? Ах, боже мой… Да ты, кажется, вовсе не слушаешь, — закончил он с досадой…
В ответ на это послышался стон, и притом такой выразительный, что оратор сразу смолк, как-то растерянно крякнул, сказал не то укоризненно, не то сконфуженно: «э-эх…» И я услышал, как он прошел по шатающемуся полу каюты, потом по коридорчику, и затем под его шагами затрещали ступени лестницы. Он ушел, очевидно, дополнять свою теорию, оставив свою слушательницу во власти мучительного недуга.
К сожалению, я почувствовал вскоре, что и я тоже совершенно теряю «центр тяготения»…
VI
Переезд через Немецкое море до берегов Британии потребовал около тридцати часов. Первая половина пути была очень мучительна, но на следующий день ветер значительно упал.
Правда, волны все еще бежали грядами, как будто расколыхавшись за ночь, море не могло сразу успокоиться, но ветер изменился и как будто старался усмирить волнение… Он налетал навстречу волнам, заворачивал их пенистые гребни и разбивал в мелкие брызги… В этой борьбе было что-то, до такой степени сознательное и драматическое, что я невольно вспомнил классические олицетворения ветра в лице Эола и его сыновей… Море понемногу подчинялось… Пароход шел ровнее, и пассажиры выползали из кают на свежий воздух.
Зная теперь, что в лице моих соседей судьба мне послала соотечественников, я представился седому господину. Он встретил меня с какой-то радушной рассеянностью и назвал свою фамилию:
— Софрон Иванович Череванов. Это вы вчера стояли ночью на палубе и смотрели на небо?
— Да, это я…
— Самое лучшее средство… положительно… А вот это Евгения Семеновна, моя жена. Вот, Женя, наш соотечественник.
— И сосед по каюте, — прибавил я, но тотчас пожалел: Евгения Семеновна посмотрела на меня и потупилась… В ее нервном лице опять проступило выражение нерасположения и как будто гнева…
Впрочем, это скоро сгладилось… Пароход шел все ровнее, как будто успокаиваясь на ходу, и это, видимо, отражалось на расположении духа Евгении Семеновны. Ее черные глаза опять внимательно и как-то жадно следовали всюду за фигурой ее подвижного супруга, и в них я уловил несколько раз выражение как будто застенчивой просьбы о прощении.
«Это она, вероятно, стыдится вчерашнего „недостатка веры“», — подумал я, невольно улыбаясь…
Вдали, еще совсем неясная, задернутая туманом, скорее почудилась, чем завиднелась, полоска земли…
— Англия, — сказал, проходя, капитан… Все мы стали смотреть на дальнюю полоску…
Она прорезалась чуть видным, почти мечтательным призраком земли, в ярком просвете заката, между небом и морем… Небо все было обложено тяжелыми тучами, которые от преломленных лучей отливали снизу какими-то грустно-зловещими, рыжими просветами. Под тяжелыми массами облаков такое же тяжелое протянулось море с грядами рыжевато-бурых волн… Косой парус, как крыло птицы, белел вдали…
Все было как-то особенно задумчиво, сумрачно и печально, и все напоминало что-то, как будто пережитое в отдаленном тяжелом сне… Берег определялся, выступал, — пустынный, обрывистый, задернутый задумчивой мглою, угрюмый…
Евгения Семеновна, которая тоже долго глядела в морскую даль, вдруг повернулась к мужу и сказала тихо:
— Точно… у Виктора Гюго…
— Что такое?.. — спросил тот.
— Первые главы… из «L'homme qui rit»[42].
Софрон Иванович оглянулся и сказал:
— Пожалуй, да… положительно…
Мне это воспоминание показалось чрезвычайно метким. Конечно, эти волны бежали из Ламанша, где еще недавно омывали берега, описанные великим поэтом… И в моем воображении живо встала поразительная картина, которую я позволю себе напомнить читателю, так как, странным образом, ей суждено было стать рамкой для небольшого последующего эпизода…
Это было в 1689 году… В бурный, кажется осенний вечер разбойничье суденышко «Матутина» оставило пустынные берега Портленда. Спасаясь от преследования властей, шайка бродяг-компрачикосов покинула на угрюмом берегу беспомощного ребенка. Ребенок долго смотрел на море, по которому, утопая в сумраке, светился трепетный огонек, прыгая по гребням волн… Это «Матутина» уходила в глубь темной и беспокойной ночи навстречу своей судьбе…
На палубе разбойничьего судна находился странный человек, которого называли доктором и одни считали мудрецом, другие — сумасшедшим. Доктор Гергардус Гестемунде олицетворял совесть корабля, оставившего за собой преступление и шедшего навстречу буре… Он стоял на носу корабля, всматривался в надвигающуюся бурную тьму и читал намерения бури, точно в открытой книге… «Слишком мало звезд, и слишком много ветра…» Повернувшись к капитану судна, доктор спросил:
— Который рейс ты совершаешь по Ламаншу?
— Первый, — ответил капитан.
— Он будет и последним… Слушай… Если в эту ночь, когда мы будем в море, ты услышишь звуки колокола, — знай: мы погибли… Пришло время обмыть черные души…
«Сумасшедший!» — подумал капитан, отходя, и продолжал вести судно в сгущающуюся темноту, на восток, вопреки совету доктора Гергардуса…
Всякий, кто читал это произведение Виктора Гюго, помнит замечательные главы, посвященные поэтом священному ужасу ночи и моря. Nix et nox[43]. Не стало ни протяжения, ни пространства. Была только ночь и бездна… Ночь — это присутствие. Чье?.. Таинственного начала природы, которое в этом уединении говорит с душой человека… В бесконечном пространстве раздавался только рев бури… Это были крики, в которых бездна перекликалась с бездной… Они неслись от воды к воздуху, от ветра к волнам, будя какую-то таинственную связь между глубинами природы и глубиной человеческой совести…
Экипаж «Матутины» еще не понимал скрытого значения этих голосов. Бандиты радовались только свободе от человеческого преследования, пока среди шума и криков не раздался торжественный голос доктора Гергардуса Гестемунде:
— Слушайте.
Все притихли… И тогда всем ясно послышались в густой тьме бурной ночи размеренные удары колокола…
— Колокол! — крикнул капитан. — У нас земля за штирбортом.
— Нет у вас земли за штирбортом, — ответил доктор, — это… звонит море.
Тогда дрожь прошла по спинам моряков, а доктор продолжал:
— Среди моря укреплен на якоре буек цепями ко дну, на буйке помещен колокол. В сильную бурю, когда волны значительно раскачивают буек, колокол звонит… Если бы мы шли правильным курсом, ветер отнес бы звуки в сторону от нас, и мы бы не слышали звона. Слышать его — значит идти на смерть… Это буря звонит нам панихиду над водяной бездной.
И, пока говорил доктор Гергардус Гестемунде, колокол звонил, удар за ударом, и этот размеренный звон, казалось, подтверждал слова старика. Бездна звонила над покойниками…
Вся эта картина ярко встала в моей памяти в этот предвечерний час на Немецком море, когда наша «Ботния» неслась по темнорыжим волнам, грядами выбегавшим из Ламанша…
— Теперь уже так не пишут, — сказал Софрон Иванович, очевидно занятый теми же мыслями.
— Да, — подумал и я, — теперь уже так не пишут, может быть потому, что наши отношения к природе меняются. Свистки пароходов разогнали «священный ужас», залегавший целыми тысячелетиями над морями. Одиссей целые годы скитался на своем плоту, чтобы доплыть от Трои до Итаки. Он видел священный ужас много раз лицом к лицу, осязал его, говорил и боролся с ним, и, по пути в Итаку, был вынужден спускаться в преисподнюю и советоваться с духами умерших… Теперь дрянной греческий пароходишко проходит это расстояние в несколько дней, и вы испытаете в пути разве одно неудобство — от излишнего обилия оливкового масла в греческой кухне.
В 1689 году экипаж «Матутины» еще слышал священный ужас в голосах ночи, перекликавшихся от бездны к бездне, а поэт прошлого века еще умел передать его с осязательностью живого ощущения. Наверное, впрочем, еще и теперь многие из той части человечества, которая пускается в море на утлых шхунах, вверяясь изменчивой власти хаоса, — слышат эти голоса в Ламанше, у берегов Бретани или на Нью-Фаундлендских мелях среди океана… Но эта часть человечества еще ничего не пишет. А те, кто пишут, уже не слышат их. Садясь на пароход в Гавре или Галифаксе, счастливцы плотно завтракают или ужинают и поскорее засыпают в своих каютах, если грозит качка или морская болезнь… А просыпаясь на другом берегу Ламанша, — они выходят на благоустроенный дебаркадер и торопятся узнать, не ушел ли поезд и можно ли еще взять билеты до Лондона или Парижа, чтобы поспеть к деловому собранию…