Армия пошла через Москву в два часа пополуночи. Картина была апокалиптическая: во всех московских храмах отворили двери, и священники в полном облачении со Святыми Дарами благословляли шедшее мимо войско. Для многих все было как во сне: ум отказывался верить в то, что видели глаза. Офицер лейб-гвардии Семеновского полка Александр Чичерин записал в дневнике: «Когда мы шли через город, казалось, что я попал в другой мир. Все вокруг было призрачным. Мне хотелось верить, что всё, что я вижу, – уныние, боязнь, растерянность жителей – только снится мне, что меня окружают только видения».
Так же и гражданские пытались не верить своим глазам: может, это маневр? Может, войска просто готовятся к новой битве?
До последнего момента гражданское население питалось слухами один причудливее другого. Николай Муравьев, будущий покоритель крепости Карс, а в 1812 году – 18-летний прапорщик-квартирмейстер, слышал от одного знакомого, что «английское войско идет на выручку Москвы и что он даже сам видел английскую конницу». Когда сам Муравьев попал в Москву, вместо английской конницы он увидел, что «город наполнялся вооруженными пьяными крестьянами и дворовыми людьми, которые более помышляя о грабеже, чем о защите столицы, стали разбивать кабаки и зажигать дома». Муравьев откликнулся на призыв о защите одного купца, чью лавку грабили солдаты, разогнав их: «Потом я сожалел, что помешал солдатам попользоваться товаром, который достался же французам».
Русская армия шла через Москву в полном хаосе. Кутузов не показывался: поведение солдат не мог предсказать никто. Они ведь надеялись, что Кутузов все исправит. Они выстояли в этот адский день Бородина и, возможно, как люди верующие, ожидали в ответ чуда, Божьей милости – что неприятель убоится и побежит. Ан нет. Чуда не произошло. «Кутузова никто не видит; Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжается, – писал в письме Федор Ростопчин. – Армия измучена, без духа, вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают дома. Вчера два преображенца грабили церковь. Но по 5000 человек в день расстреливать невозможно».
Артиллерист Суханин в «Журнале участника войны 1812 года» писал: «Войска, будучи расстроены и проходя через богатый город, не избежали искушения, тем более что виноторговцы отдавали целые ящики, наваливали их на обозы, лишь бы добро не досталось неприятелю».
Множество солдат перепилось до крайности и валялось на улицах Москвы. Командовавший арьергардом генерал Милорадович, чтобы спасти их, выговорил у французов 10 часов на эвакуацию города. Правда, о пьяных солдатах Милорадович не упоминал: он пригрозил французам, что, если они поспешат войти в Москву, их будут резать на улицах города, как в Испании. Командовавший французским авангардом Мюрат, видимо, и предположить не мог, что благородная ярость россиян уже на совесть залита вином, и согласился подождать. Все это время солдат собирали на улицах и приводили в чувство. (Однако даже потом, по вступлении французов в город, оказалось, что разбудить удалось не всех. Генрих Росс, врач вюртембергских конных егерей, вступивших в Москву 2 сентября, записал: «…наши пронюхали, что у валявшихся по улицам спящих русских во фляжках есть водка. Не смея слезть с коня, кавалеристы ухитрялись перерезать кончиком сабли ремни, которыми фляжки были привязаны к ранцам, и подхватывать самые фляжки крючочками, выточенными на кончиках сабель. Этим хитроумным способом добыта была водка, которая давно уже была редкостью»).
Эту ночь Ростопчин не спал: к нему с разными слезными просьбами приезжал разный народ. В одиннадцать вечера прибыли принц Вюртембергский и герцог Ольденбургский с требованиями образумить Кутузова и дать Наполеону бой. Ростопчин посоветовал им обратиться к Кутузову напрямую, напомнив, что первый доводится царю дядей, а второй – двоюродным братом.
В 10 утра Ростопчин решил уезжать сам. У его дома была толпа народа. Федор Мускатблит писал, что это пришли за объяснениями те, кто накануне ждал Ростопчина на Трех Горах. «Необходим был громоотвод. Он нашелся. О нем вспомнили», – пишет Мускатблит: «он» был Верещагин.
Впрочем, Петр Вяземский, современник эпохи, скептически относится к мысли о том, что Ростопчин пожертвовал Верещагиным из страха за свою жизнь: «догадка, что Ростопчин принес эту жертву для личного спасения своего, не заслуживает ни малейшего доверия. Во-первых, всею жизнью своею, характером своим он отражает эту догадку: никто не имеет права опозорить ею имя его. Во-вторых, бояться ему народа, хотя столпившегося пред домом его, было нечего: как Московский генерал-губернатор, оставляющий Москву, не добровольно, а в силу неотвратимых обстоятельств, он имел все возможные способы отвлечь народ и приказать ему собраться для совещания в совершенно противоположную часть города, а сам благополучно при этом выехать другими улицами из города. (…) Скорее уже можно заключить, что, по какому-то роковому вдохновению, он намеренно замедлил с отъездом, чтобы сопоставить лицом к лицу народ и того, которого признавал он изменником народу Ему могло казаться, что в этом жертвоприношении совершает он суровый, но налагаемый на него долг возмездия. Разумеется, понятие не христианское, а более языческое».
У Толстого, который, надо думать, пользовался рассказами современников 12-го года, написано, что Верещагин был один. Ростопчин же в своих воспоминаниях пишет, что с Верещагиным привели и учителя фехтования француза Мутона. Вина за обоими была одна – симпатии к Франции и побуждение народа к бунту. Ростопчин, указывая на Верещагина, сказал: «Он один из всех русских осрамил имя русского и через него погибает Москва». Ростопчин писал: «я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями». Московский Сенат приговорил Верещагина «только лишь» к лишению доброго имени, плетям и ссылке, но об этом никто не вспомнил либо не напомнил. Было утро 2 сентября, французы стояли у стен Москвы, армия громила кабаки – кто-то должен был быть в этом виноват?! Сабли засвистели, хлынула кровь. По одной из версий Верещагин еще успел сказать: «Грех вам будет, ваше сиятельство». В воспоминаниях Ростопчина специально сказано: «он упал, не произнеся ни одного слова»… – видимо, граф эти слова помнил, они жгли Ростопчина всю его несчастливую жизнь.
Мутон видел страшную смерть Верещагина и молился, ожидая для себя того же. Однако Ростопчин сказал французу: «Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству».
Историки пишут, что Александр I не одобрил историю Верещагина, приводя в подтверждение текст царского письма Ростопчину: «Я бы совершенно был доволен Вашим образом действий при таких трудных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать его окончание». Однако, как в музыке, в этом письме надо слышать полутона: даже признав, что «его казнь была бесполезна», царь пеняет графу не за то, что Верещагин был лишен жизни, а за то, как и кем это было произведено: «она (казнь – СТ.) ни в каком случае не должна была совершиться таким способом. Повесить, расстрелять – было бы гораздо лучше». Как и для Ростопчина, для царя жизнь Верещагина не стоила ни гроша, Александр только напоминал, что государство не должно передоверять кому бы то ни было право распоряжаться жизнью и смертью своих подданных – а в случае с Верещагиным Ростопчин передал это право толпе, народу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});