Историки пишут, что Александр I не одобрил историю Верещагина, приводя в подтверждение текст царского письма Ростопчину: «Я бы совершенно был доволен Вашим образом действий при таких трудных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать его окончание». Однако, как в музыке, в этом письме надо слышать полутона: даже признав, что «его казнь была бесполезна», царь пеняет графу не за то, что Верещагин был лишен жизни, а за то, как и кем это было произведено: «она (казнь – СТ.) ни в каком случае не должна была совершиться таким способом. Повесить, расстрелять – было бы гораздо лучше». Как и для Ростопчина, для царя жизнь Верещагина не стоила ни гроша, Александр только напоминал, что государство не должно передоверять кому бы то ни было право распоряжаться жизнью и смертью своих подданных – а в случае с Верещагиным Ростопчин передал это право толпе, народу.
По окончании войны Верещагин наверняка был бы прощен: в 1816 году Мешкову царским указом вернули чин и дворянство, а почтдиректор Ключарев был возвращен из Воронежа, произведен в тайные советники и сделан сенатором. Тогда же Александр Первый, приехав в Москву впервые после войны, вызвал к себе отца несчастного Верещагина, долго беседовал с ним наедине, пожаловал ему самый драгоценный из находившихся при нем перстней и приказал выдать 20 тысяч рублей.
8
После убийства Верещагина Ростопчин поехал прочь из Москвы. «Я остановился на одном из бульваров (…) Я был поражен пустотой, господствовавшей повсюду; на протяжении одного лье я увидел только одну женщину с ребенком, стоявшую у окна, да еще толстого старика, сидевшего в халате перед своим домом…», – записал он.
У моста через Яузу Ростопчин встретился со свитой Кутузова, который пожелал ему доброго дня, «что можно было принять за сарказм», и даже добавил: «Могу вас уверить, что я не удалюсь от Москвы, не дав сражения», что звучало уже и вовсе как издевательство.
Александр Кошелев, один из тех, кто готовил крестьянскую реформу 1861 года, а в 1812 году – шестилетний мальчик, так запомнил этот день: «Большая дорога была запружена экипажами, подводами, пешими, которые медленно тянулись из белокаменной. Грусть была на всех лицах; разговоров почти не было слышно; мертвое безмолвие сопровождало это грустное передвижение. Молодые и люди зрелого возраста все были в армии или ополчении; одни старики, женщины и дети были видны в экипажах, на телегах и в толпах бредущих».
Мысль о том, что Москва обречена, до тех пор неосознаваемая, поражала человека разом, как пуля. Тысячи москвичей устремились из города кто в чем, кто как. Старшина Английского клуба Нелединский еще утром 2 сентября не предполагал, что Москва будет брошена: ехавши по улице на извозчике, он вдруг увидел уходящие русские войска и, даже не заезжая домой, велел извозчику гнать вон из города – так и спасся.
Примерно так же – позднее позднего – пустилась в путь Наталья Зубова, дочь великого полководца Александра Суворова, 37-летняя мать шестерых детей. Уже в пути обоз остановили французы. Однако это был 1812 год: узнав, что перед ними дочь Суворова, патруль, согласно легенде, отдал ей честь и проводил до русских аванпостов.
Были и «прособиравшиеся» – в числе их семья Александра Герцена, спустя время будто бы своим «Колоколом» разбудившего декабристов. В «Былом и думах» Герцен писал со слов своей няни Веры Артамоновны: «Папенька-то ваш, знаете какой, – все в долгой ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили: пора ехать, чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать, то тот не готов, то другой. Наконец-таки мы уложились, и коляска была готова; господа сели завтракать, вдруг наш кухмист взошел в столовую такой бледный да и докладывает: «Неприятель в Драгомиловскую заставу вступил!», – так у нас у всех сердце и опустилось, сила, мол, крестная с нами! Все переполошилось; пока мы суетились да ахали, смотрим – а по улице скачут драгуны в таких касках и с лошадиным хвостом сзади. Заставы все заперли, вот ваш папенька и остался у праздника, да и вы с ним; вас кормилица Дарья тогда еще грудью кормила, такие были тщедушные да слабые».
Вместе с семейством Герцена в городе осталось по разным оценкам до 20 тысяч человек. Это были торговцы-евреи, прислуга, имевшая приказ хозяев оберегать добро, разный народ, которому некуда было идти и особо нечего было спасать. Пишут, что в Кремле французы встретили вступивший в Москву и разминувшийся с армией новосформированный полк – он разбежался. Осталось большое число раненых – Ростопчин пишет «полторы тысячи», другие – до двадцати тысяч. Было еще немалое количество отставших русских солдат, офицеры полиции, оставленные для наблюдения за неприятелем, и наверняка какое-то количество людей, главным побуждением которых было увидеть вблизи и во всех подробностях завораживающее зрелище крушения мира.
Сдача Москвы для русских людей была делом непредставимым, запредельным, как реагировать на это, никто не знал. Как всегда, от великого до смешного было рукой подать. Московский полицмейстер, по воспоминаниям Николая Тургенева (дальний родственник Тургенева-писателя), оставляя город, послал царю донесение. Обращаясь к императору, чиновник по протоколу не мог написать «имею честь сообщить», а должен был всякий раз упоминать, какое его по этому поводу постигло счастье. Поэтому рапорт начинался словами: «Имею счастье известить Ваше Величество, что французы заняли Москву…»
Пишут, что император, получив первое сообщение о том, что Москва оставлена французам, заперся в кабинете на всю ночь, а утром вышел седым…
9
Утром 2 сентября Великая Армия увидела Москву. Сержант гвардии Бургонь (впервые его воспоминания были опубликованы в России в 1898 году, я же цитирую его по изданию «Правда-пресс», Москва, 2005 год) увидел русскую столицу с Поклонной горы около двух часов дня: «Был прекрасный летний день; солнце играло на куполах, колокольнях, раззолоченных дворцах.
Многие виденные мною столицы – Париж, Берлин, Варшава, Вена и Мадрид – произвели на меня впечатление заурядное; здесь же другое дело: в этом зрелище для меня, как и для всех других, заключалось что-то магическое…».
В 3.30 пополудни гвардия вступила в Москву. Еще в предместье на гвардейцев кинулись какие-то люди с вилами, ружьями и пиками. Бургоню запомнился старик «в овчинном полушубке, стянутом ремнем, длинные седые волосы развевались у него по плечам, густая белая борода спускалась по пояс», который с вилами бросился на тамбур-мажора, посчитав его из-за позументов и галунов «чем-то вроде генерала». Гвардейцы отобрали у старика его оружие, а его самого сбросили с моста. «Далее нам встретились и другие русские, стрелявшие в нас; но так как они никого не ранили, то и у них просто вырывали ружья, разбивали, а потом спроваживали ударами приклада под зад».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});