свежим пологом лесов./…и в груди моей/ Родился тот ужасный крик,/ Как будто с детства мой язык/ К иному звуку не привык». Мы смотрим на барса – а видим Мцыри, каким тот хотел бы стать.
Хотел бы – но не станет. Никогда и несмотря ни на что. Несмотря на всю свою смелость, готовность бросить вызов и людям, и богу. Вопреки желанию вернуться в утраченный «дикий» мир и слиться с природой, Мцыри на самом деле обречен на вечную разлуку с естественным миром, со страной отцов, с их опытом. И трехдневное странствие постепенно открывает ему (и нам) правду, показывает, каково же реальное положение дел.
Сначала он испытывает иллюзорное счастье своей принадлежности к утраченному вольному пространству. Он слышит и понимает «думы скал», готов «обняться с бурей», следить «глазами тучи». Затем он слышит манящую песню грузинки, надеется пересечь границу, отделяющую его от селения. Но обнаруживает, что путь в этот доисторический «рай» прегражден непролазным лесом. И этого леса бесстрашный Мцыри, боится: «Все лес был, вечный лес кругом,/ Страшней и гуще каждый час;/ И миллионом черных глаз/ Смотрела ночи темнота/ Сквозь ветви каждого куста…». Страх перед «естественной» дикостью ведет к еще более пугающему открытию:
И смутно понял я тогда,Что мне на родину следаНе проложить уж никогда.
Сражаясь с барсом, герой лишь на миг возвращается к желанной жизни, чтобы сделать еще одно неприятное открытие: он физически слаб, могущество его духа не «подкреплено» телесной силой. Мцыри побеждает в сражении с диким зверем («Он встретил смерть лицо к лицу,/ Как в битве следует бойцу»), но и сам получает неизлечимую рану, лишается и без того слабых сил.
Сцена битвы служит кульминацией сюжета; в ней окончательно проясняется сквозная мысль поэмы. Мцыри, который за годы жизни в монастыре так и не стал «русским», утратил настоящую связь с родиной предков. Он во власти безличной и страшной «судьбы», с которой так или иначе сталкиваются все ключевые лермонтовские персонажи:
Но тщетно спорил я с судьбой:Она смеялась надо мной.
Впрочем, с этой безличной волей судьбы сталкиваются не только герои сюжетных лермонтовских произведений, – поэм, драм, единственного завершенного романа «Герой нашего времени», – но и лирический герой его поэзии. Вспомним: в 3-й главке Мцыри уподобляет себя листку, «грозой оторванному» от родного дерева. Но это же сравнение Лермонтов использует спустя два года в одном из последних исповедальных своих стихотворений, «Листок» («Дубовый листок оторвался от ветки родимой», 1841). Так он, с одной стороны, передаст своему лирическому герою символическую «метку» от Мцыри, подчеркнет их общность. А, с другой, свяжет поэму и лирическое стихотворение общим литературным источником. Дело в том, что образ оторвавшегося от родимой ветки «листка» восходит к элегии французского поэта А. Арно, «Цветок» (1815), которую переводили многие лермонтовские современники, от Жуковского до Д. Давыдова. И в «Мцыри» отсылка к этой элегии возникает дважды: в главке 3 («грозой оторванный листок») и главке 21, где Мцыри говорит о своем «жребии» и напоминает о тюремном цветке, одиноко выросшем меж плит сырых. Из жалости цветок был перенесен в цветущий сад, «в соседство роз».
И что ж? Едва взошла заря,Палящий луч ее обжегВ тюрьме воспитанный цветок…
Но перекличкой одного-единственного мотива (усохший листок / увядший листок) связь между исповедальным монологом Мцыри и лермонтовской поэзией в целом не ограничивается.
Так, образ Мцыри перекликается с двумя другими образами, которые встречаются во многих произведениях Лермонтова: неприкаянного Демона и ясного Ангела. Попадая в разные сюжетные обстоятельства, Мцыри сближается то с одним, то с другим. Он, как Ангел, надеется на возвращение в Эдем; как Демон, готов «рай и вечность» променять за несколько минут счастья «на родине». Подобно страдающему Демону, он томится тоской по недостижимому вольному миру; как просветленный Ангел, достигает обманчивого единства с ним:
Кругом меня цвел божий сад;Растений радужный нарядХранил следы небесных слез,И кудри виноградных лозВились, красуясь меж дерёвПрозрачной зеленью листов…В то утро был небесный сводТак чист, что ангела полетПрилежный взор следить бы мог;Он так прозрачно был глубок,Так полон ровной синевой!
Однако «ангельская», «райская» гармония тут же дает трещину; она еще не обернулась демоническим адом, но уже чревата им, его сжигающим началом.
Я в нем глазами и душойТонул, пока полдневный знойМои мечты не разогнал.И жаждой я томиться стал.
В раю жаждой не томятся; в Эдеме нет иссушающего жара. Значит, рай, близость которого ощущает Мцыри – мнимый; точнее, у героя нет права на вход в него. И тут становится понятно, почему в предшествующей главке, 10, вдруг промелькнул неназванный по имени Демон:
…на краюГрозящей бездны я лежал,Где выл, крутясь, сердитый вал;Туда вели ступени скал;Но лишь злой дух по ним шагал,Когда, низверженный с небес,В подземной пропасти исчез.
Мцыри кажется, что Эдем рядом, достаточно спуститься в долину, откуда доносится сладкий голос грузинской девушки, и желанная родина снова станет твоей. А на самом деле он уже находится в зоне «страдающего демона». Он-то думал, что «был чужд людей» «как зверь»; он-то сравнивал себя со змеем: «И полз и прятался, как змей». Но на самом деле он «всего лишь» человек, и никакого слияния с природой нет и быть и не может.
И тут нужно обратить внимание на одно важное обстоятельство. Все страдающие лермонтовские герои, что Демон, что Печорин, устроены «сложно», их душевный мир соткан из противоречий, они мечутся между полюсами холодного ума и страдающего чувства. А Мцыри предельно прост, в нем нет никакой душевной раздвоенности (в отличие от Демона) или социальной неприкаянности (в отличие от Печорина). Он не разрывал с Богом, не бросал вызова природе, не проклинал людей – как падший ангел; он не вступал в конфликт с обществом, не ранил близких, не погибал от скуки – как «лишний человек». Если что его и объединяет с ними, то стремление к естественности, к вольному миру Кавказа. И все равно, «простой» герой заражен той же самой болезненной страстью познания и сомнения. И «простые» люди, и «сложные» герои одинаково беззащитны перед лицом эпохи общего разочарования.
Недаром Лермонтов вкладывает в уста Мцыри метафору тернового венца, которую двумя годами ранее применил к Пушкину («Смерть поэта»):
Напрасно прятал я в травуМою усталую главу;Иссохший лист ее венцомТерновым над моим челомСвивался…
Кажется: где не понятый современниками Пушкин, а где Мцыри, живущий скорее чувством, чем мыслью? Но впервые образ терна и намек на будущую «терновую муку» появляется уже в 15 главке поэмы («Я рвал отчаянной рукой/ Терновник, спутанный плющом…»). Более того; этот образ во многом предсказан эпиграфом к поэме: «Вкушая, вкусих мало меда и се аз умираю». Цитата взята из Ветхого завета (Первая книга Царств); глава, послужившая источником цитаты, рассказывает о том, как