— Не перебивайте, дайте ему все рассказать! — обратился к ним Скшетуский.
Вершул молчал, точно собираясь с силами; несколько времени слышалось только шлепанье копыт по грязи; шел дождь. Ночь была темная, пасмурная, и в этой темноте, при дожде слова Вершула звучали как-то странно, зловеще.
— Если бы я не надеялся, что меня убьют в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите, что это конец света, — я тоже думаю, что он близок, ибо все рушится, зло торжествует над добром, и Антихрист уже ходит по свету. Вы еще не видели того, что случилось, а не в силах слышать рассказа; так что же должен чувствовать я, видевший собственными глазами позор и поражение? Бог послал нам счастливое начало в этой войне. Князь, получив удовлетворение за пана Лаща, остальное предал забвенью и даже помирился с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию, и сам Господь благословлял его. Князь одержал новую победу под Константиновом и взял самый город, который неприятель оставил после первого же штурма. Потом мы пошли к Пилавцам, хотя князь идти туда не советовал. Но уже по пути против него начались козни и разные махинации. Его не слушали на советах, не обращали внимания на то, что он говорил, и старались главным образом разделить его дивизию так, чтобы она не была целиком в его руках. Если бы он противился этому, то все несчастья и всю вину свалили бы на него, но он молчал и терпеливо сносил все. По приказу главнокомандующего легкая кавалерия вместе с пушками Вурцеля и оберштером Махнишсим осталась в Константинове; у него отняли также полки Осинского и Корыцкого, у него остались лишь гусары Зацвилиховского, два полка драгун, да я с частью моего полка. Всего было не больше двух тысяч человек. Тогда-то и начали помыкать им; я сам слышал, как приверженцы князя Доминика говорили: "Теперь уж не скажут, что победа — дело рук Вишневецкого". И они не стеснялись говорить вслух, что если бы князь действительно пользовался такой славой, то на выборах его кандидат, королевич Карл, получил бы большинство, а между тем все хотят Казимира. Они так заразили этими предвыборными толками все войска, что стали образовываться кружки, начались голосования, затем высылка делегатов, точно на сейме, — словом, там думали обо всем, кроме войны, точно неприятель был уже разбит. И если бы я стал вам рассказывать о тех пиршествах, о той роскоши, которая царила там, вы бы не поверили. Воины Пирра — ничто в сравнении с этими воинами, разряженными в золото, драгоценности и страусовые перья. За нами шло двести тысяч слуг и тьма повозок; лошади падали под тяжестью шелковых тканей и ковров, возы ломились под грузом вин. Можно было подумать, что мы идем завоевывать весь мир. Шляхта из народного ополчения по целым дням и ночам хлопала бичами. "Вот чем, — говорила она, — мы усмирим хамов, даже не обнажая сабель". А мы, старые солдаты, привыкли драться, а не болтать, и при одном виде этой неслыханной роскоши мы уже чуяли что-то недоброе. Потом начались споры из-за воеводы Киселя. Одни говорили, что он изменник, другие — что он заслуженный сенатор. В пьяном виде дрались и на саблях. Обозных стражников не было. Никто за порядком не следил, никто не командовал: каждый делал, что хотел, шел, куда хотел, останавливался, где ему вздумалось; челядь затевала споры. Боже милосердный! Это был пикник, а не поход, пикник, на котором пропили, проели и проплясали честь Речи Посполитой, всю без остатка!
— Еще мы живы! — воскликнул Володыевский.
— На небе есть Бог! — прибавил Скшетуский.
Опять наступило молчание, потом Вершул заговорил:
— Мы все погибнем, разве только Бог сотворит чудо, перестанет карать нас за наши грехи и окажет нам не заслуженное нами милосердие. Иногда я сам не верю тому, что видел собственными глазами, и мне чудится, будто это какой-то злой сон…
— Продолжайте, — прервал Заглоба, — вы пришли в Пилавцы, и что же?
— И там остановились. О чем совещались начальники, не знаю; за все это они ответят на Страшном суде, ибо ударь они сразу на Хмельницкого, разбили бы его, как бог свят, несмотря на весь беспорядок, неумелость, раздоры и отсутствие полководца. Там уж поднялась между чернью паника и поговаривали о том, как бы выдать Хмельницкого, да и он сам задумывал бежать. Князь ездил от палатки к палатке, просил, умолял, грозил: "Ударим, пока не подошли татары, ударим!" Он рвал на себе волосы, а те только смотрели друг на друга — и ничего, ничего! И все пили да рядили. Пошли слухи, что идут татары, хан с двухсоттысячной конницей, а они все совещались. Князь заперся в своей палатке, ибо на него никто не обращал внимания. В войске начали говорить, что канцлер запретил князю начинать битву и что ведутся переговоры. Поднялся еще больший беспорядок. Наконец пришли татары; но в первый день нам была удача; с ними имели стычку князь, Осинский и Лащ; прогнали орду с поля, значительно истребив ее, а потом… Голос Вершула прервался.
— А потом? — спросил Заглоба.
— Наступила ночь: страшная, непонятная. Я, помню, стоял со своими людьми на страже у реки и вдруг слышу: в казацком лагере палят из пушек, точно салютуют, и слышатся крики. Тогда я вспомнил — говорили вчера в лагере, будто в поле вышли не все татарские силы, а только часть: Тугай-бей со своими. Я подумал, что если там салютуют, значит, пришел сам хан. Но, вижу, в нашем лагере паника. Я побежал с несколькими людьми. "Что случилось?" В ответ мне кричат: "Командиры бежали". Я к князю Доминику — его нет! Я к подчашему — нет! К коронному хорунжему — нет! Господи! Солдаты бегают по площади; шум, крик, суматоха: "Где командиры, где командиры?" Другие кричат: "На коней! На коней!" Третьи: "Измена! Измена! Спасайтесь, братья!" Все поднимают руки кверху, лица обезумели, глаза вытаращены, толпятся, душат друг друга, садятся на лошадей и летят куда глаза глядят, без оружия. Побросали шлемы, панцири, оружие, палатки. Вдруг во главе гусар, в серебряных латах, появился князь, вокруг него несли шесть факелов, а он, стоя на стременах, кричал: "Панове, я здесь, я остался, ко мне!" Какое уж там! Его не слышат, не видят, летят на гусар, сбивают их, сносят людей, лошадей… Мы едва спасли самого князя. Потом, по затоптанным кострам, в темноте, словно прорвавшийся поток, все войско несется в диком страхе, рассеивается, бежит и гибнет… Нет войска, нет вождей, нет Речи Посполитой, есть только несмываемый позор и казацкая нога у нас на шее…
И Вершул начал стенать и дергать коня, его охватило безграничное отчаяние, которое сообщилось и другим. Они ехали ночью, в темноте и под дождем, как бы обезумевшие.
Ехали долго. Первым начал Заглоба:
— Без битвы, о шельмы! Ах вы такие-сякие! Помните, как они хорохорились в Збараже? Как они собирались съесть Хмельницкого без соли и перцу? О шельмы!
— Куда им! — крикнул Вершул. — Они бежали после первой победы, одержанной над татарами и над чернью, после битвы, в которой даже простые ополченцы дрались, как львы.
— В этом перст Божий, — сказал Скшетуский, — но в этом и какая-то тайна, которая должна выясниться…
— Бывает, что войска бегут, но ведь тут полководцы первые бросили лагерь, точно хотели облегчить неприятелю победу и отдать ему все войско на избиение, — сказал Володыевский.
— Да, да! — воскликнул Вершул. — Говорят, что они именно нарочно сделали это.
— Нарочно?! Клянусь Богом, это невозможно!
— Говорят, нарочно. А зачем? Кто поймет, кто угадает?
— Чтоб их, проклятых, в гробу передавило! Чтоб весь их род погиб, а после него остался один только позор! — вскричал Заглоба.
— Аминь! — сказал Скшетуский.
— Аминь! — повторили Володыевский и Подбипента.
— Теперь только один человек может еще спасти отчизну, если ему отдадут булаву и уцелевшие силы Речи Посполитой; один он, потому что о другом ни шляхта, ни войска не захотят и слушать.
— Князь? — спросил Скшетуский.
— Да, он.
— Пойдем к нему и вместе с ним погибнем! Виват князь Еремия Вишневецкий! — воскликнул Заглоба.
— Виват! — повторили за ним несколько нетвердых голосов.
Но возглас этот тотчас замер: под ногами расступалась земля, небо, казалось, давило головы, и теперь было не до кличей и приветствий. Начало светать. Вдали показались стены Тарнополя.
IX
Первые беглецы из-под Пилавец добрели до Львова 26 сентября, на рассвете, и не успели еще открыть городских ворот, как страшная весть с быстротой молнии облетела весь город, возбуждая в одних недоверие, в других — страх, в третьих — отчаянное желание защищаться. Пан Скшетуский со своим отрядом прибыл двумя днями позже, когда весь город был уже переполнен беглецами, солдатами, шляхтой и вооруженными мещанами. Подумывали уже об обороне, так как с минуты на минуту могли ожидать нападения татар; но никто еще не знал, кто станет во главе войска и как возьмется за дело; всюду поэтому царил беспорядок и паника. Некоторые совсем покидали город, увозя свои семьи, а окрестные жители, наоборот, искали в нем убежища. Уезжавшие и приезжавшие переполняли улицы и подымали шум и споры; всюду было полно возов, узлов, ящиков, тюков, лошадей и солдат разных полков; на лицах — неуверенность, лихорадочное ожидание, отчаяние и решимость. То и дело вспыхивала, словно пожар, паника и раздавались крики: "Едут! Едут!" И толпа, как волна, слепо мчалась куда глаза глядят, пораженная безумной тревогой, пока не оказывалось, что пришел какой-нибудь новый отряд беглецов. А отрядов этих собиралось все больше и больше. Но какой жалкий вид имели эти солдаты, которые еще так недавно, в золоте и перьях, шли в поход против холопов с песнями на устах и гордостью в глазах! Оборванные, голодные, исхудалые, в грязи, на тощих лошадях, со стыдом на лице, они скорее были похожи на нищих и могли возбуждать только сострадание, если бы кто-нибудь мог думать о жалости и сострадании в этом городе, стены которого каждую минуту могли пасть под напором врага. Каждый из этих опозоренных рыцарей утешал себя лишь тем, что стыд и позор этот был в то же самое время уделом тысячи сотоварищей. Они укрывались лишь первое время, а потом, когда пришли немного в себя, стали роптать, жаловаться, грабить, шатались по улицам, пьянствовали по корчмам и шинкам и еще больше увеличивали беспорядок и тревогу.