Лестоку бы в ноги броситься к государыне, может; и расплавил бы ее оледенелое сердце, а он форсу на себя напустил, нашел время в гордость играть, но… пропади все пропадом! Многие годы ломал он в России комедию, а теперь серьезным быть желает, теперь трагедия разыгрывается. А ты, матушка государыня, еще вспомнишь своего лейб-медика, еще затоскуешь… Была и еще причина, из-за которой не смел Лесток устраивать жалких сцен: он боялся расплакаться. Не о рыданиях и всхлипах шла речь, но и единой слезы достаточно, чтобы унизить себя перед этой благоуханной, надменной, кричащей дамой. Он знает каждую родинку на ее теле, помнит ритм ее сердца, форму ногтей на ногах и жилок на запястье. Уйди, женщина, оставь нам самим вершить строгие, мужские дела! Как всякий женолюб и романтик, Лесток был сентиментален.
Бестужев молча и внимательно смотрел на императрицу, ожидая знака или вопроса, чтобы немедленно прийти на помощь. Здесь Лесток собрался с духом и глянул в гневные глаза государыни. Елизавета сразу умолкла, поняв, что исчез надломленный старик. И какая надменная складка на мясистом лбу! И уже не рыхла его фигура, а монументальна!
— Чем кичишься, негодяй? Престола лишить меня старался! — Елизавета встала и оборотила к Шувалову нахмуренное лицо: — Допросы продолжать. Уж ты, Александр Иванович, постарайся, выведи изменника на чистую воду. — И ушла.
Больше они с Лестоком не виделись никогда. После встречи с государыней Лесток впал в совершеннейшую апатию, на все вопросы отвечал «не упомню», а то вдруг сам задавал вопросы злым, насмешливым тоном: «Белова-то зачем сюда приплели? Уж он-то здесь ни сном, ни духом!» Или безразлично эдак:
«С Сакромозо встречался в видах любви к прекрасному, как-то: к китайскому фарфору и к персидской миниатюре…» Потом он и вовсе отказался что-либо отвечать, подытожив все одной фразой:
«Все это ложь и бестужевские козни».
В целях ускорения следствия ему устроили встречу с женой, надеясь этим разжалобить его сердце. Разжалобили… Вид несчастной, до страсти перепуганной супруги чрезвычайно взволновал Лестока.
— Милая, милая моя Маша, прости, что вверг тебя в пучину страданий, — шептал он, обнимая жену.
Та лепетала о добровольном признании и милосердии императрицы. Лесток отмахивался:
— Елизавета не стоит нашего внимания. — И опять: Милая, не обижают ли тебя строгие судьи? Как ты спишь? Мужайся, все пройдет…
Дело двигалось к пыткам. Лесток знал это, но его не страшила дыба. Что значит боль физическая по сравнению с болью душевной! Назначит ему государыня за верную, службу плаху, он и тогда не завоет, не заблажит, а с достоинством встретит смертный час.
Екатерина узнала об аресте Лестока от своего камердинера Тимофея Евреинова и взволновалась ужасно. «Шарлотта, держись прямо!» — приказала она себе, вспоминая шутку лейб-медика, которой он неизменно встречал ее. Слова эти он перенял у маменьки Иоганны, которая без конца шпыняла Фике, боясь, что та вырастет сутулой. Екатерине жалко было верного друга, но еще больше страшилась она за ухудшение своего положения: при дворе все знали о ее тесных отношениях с подследственным. Однако шло время, а судьба ее никак не отягощалась, и в один прекрасный день ее вместе с супругом, незаметно и ничего не объясняя, вернули в столицу. Уже через день великие князь и княгиня были в Петергофе. Они прощены? Опала кончилась? Спросить было не у кого.
В Петергофе их вместе с Петром разместили в верхнем дворце, сама же государыня съехала в только что отреставрированный, любимый Петром I дворец Монплезир. Встретиться с Екатериной и Петром Федоровичем она не пожелала. Великая княгиня попробовала огорчиться, потом передумала и принялась за недочитанного и частично, как ей казалось, непонятого Платона, а также за седьмой том «Истории Германии» отца Берра, каноника собора Св. Женевьевы.
Снятие опалы с великокняжеской четы было вызвано тем, что Лесток так ни в чем и не сознался. Не будем давать читателю описания страшной пытки, скажем только; что Лесток перенес ее достойно. Крики были, он и не пытался себя сдерживать, но признание вырвали одно — я невиновен! После дыбы, прижимая к груди изувеченные руки, Лесток без посторонней помощи дошел до камеры.
За отсутствием признания Лестока обвинили лишь в корыстных связях с иностранными послами, все прочие обвинения были отсечены. То страсти кипели вокруг изменника и заговорщика, а то вдруг о нем словно забыли. Движимое и недвижимое имущество Лестока без остатка было отписано ее императорскому величеству. Лесток и супруга его просидели в изолированных камерах под крепким караулом пять лет, а затем были сосланы в Углич.
Дело бывшего лейб-медика и фаворита нашло отклик в Европе, суд над ним называли расправой. Однако следствие было произведено по всем правилам, так сказать по заранее изготовленному трафарету, но нельзя не сознаться, что в какой-то момент в ходе следствия наметился серьезный перелом. Словно вдруг исчезло вдохновение и у судей и у главного организатора этого дела — Бестужева.
По прошествии времени стали говорить о загадочности дела Лестока, мол, осталось в нем много темных пятен, мол, могли бы довести все до конца, но почему-то не сделали этого.
Попытку объяснения подобной загадочности читатель найдет в следующей главе.
23
Когда прошел первый азарт после ареста Лестока и наступили Будни — обычная работа Тайной канцелярии с подследственным, — в Бестужеве умный человек возобладал над идеалистом. Не получилось сочинить хороший, большой заговор, чтобы разом свернуть шею «формальной потаенной шайке» — всем этим Трубецким, Румянцевым, Санти и Воронцову, особливо вице-канцлеру Воронцову. Во всех шифрованных депешах Финкенштейна Воронцов шел бок о бок с Лестоком, а теперь Смелый сидит перед следователем, а Важный разгуливает на свободе, и разгуливает гоголем. Не отдала государыня Воронцова в руки правосудия. Может, и Лестока ей было трудно отдать, но скрепила сердце, а на Воронцова сил уже и не хватило — размягчилась. Наверняка не обошлось здесь без слез и воплей супруги вице-канцлера Анны Карловны, в девичестве Скавронской, кровной родственницы государыни.
А если он, Бестужев, с этакими козырями на руках даже Воронцова достать не может, то идея заговора о перемене правления, о котором якобы хлопочет молодой двор, тоже уходит в песок.
Примерно такие мысли неторопливо возились в голове канцлера, когда после трудового дня добрался он наконец до своего кабинета, облачился в домашний шлафрок и потребовал бутылку вина. Бокал подали вместительный, как он любил, вино чуть кислило, но было забористо и запах имело приятный.