И вижу — рукой за автомат берется... Смотрю, да себе-то не верю: мать родная! Никак — барышня!
Ну, тут я, конечно дело, голос ей подал, гукнул! «Ты што ж это, дурная голова? Ты тут что — пецку себе нашла, в болотине полеживать? Отколь ты такая тут?» А она живо брык, и — в обморок! Да-а! Смотрю: никак — наша! Ах ты, головушка моя бедная!
Ну, чего же делать-то? Беру яну в охапку. Автомат вижу у ей русский: за плячо! Гуляю с ей по кустам.
На великое на мое счастье, сразу — дорожинка! И старшина на дорожинке сидит, покуривае; меня ожидае... Ну, вышел! Вот и всей мой доклад, товарищ политрук!
— Гм! Так, так... А дальше-то что? Так вы ее и через фронт на руках несли?
— Ну, зачем на руках! Через фронт она своим ходом бегла. Как ей старшина маленько из фляжечки дал, так она сразу отживилась! И смеется и плаче...
— Журавлев, Журавлев! Нечестно! Ты уж всё рассказывай! Ведь она же его, товарищ старший политрук, поцеловала, такую бородищу. Честное слово! И он — ничего, доволен был! А теперь глядите: стесняется.
— Ну, а коли ж и так? — Журавлев, зажмурясь, вдруг разгладил бороду. — Поди, бяда велика? Да это и тебе, старшина, доведись самому в такой омут попасть, не только што меня — медведя, и того поцелуешь! Да, ну, товарищ политрук! Чего говорить-то? Видать — притомилась девцонка... А добрая, считаю, девка. Марфой звать! Вон, глянь на карту: какое место лесу за два дни на своих двоих прошла! Где твое Красное Село!? Не близкое расстояние.
— Это ты прав, Журавлев. Но... понимаете вы, в чем дело, ребята? Так ли это всё? Правда ли то, что она говорит? Нашли вы эту девушку в лесу, в тылу у противника. В непосредственной близости к фронту. И... откуда у нее, например, русский автомат?
— Она так это дело объясняет, товарищ старший политрук: будто вчера днем на мертвого набрела, в овражке, в шалашике... Будто сняла с него автомат... Ну, для ради смелости. С красноармейца мертвого, в лесу... Дело возможное!
— Вполне возможное! Но почему тогда комсомольский билет у ней сохранился? Я с ней слегка побеседовал... Наговорила она такого... Если ей верить, так она двадцать первого числа ночью где-то около Красного Села генерала немецкого своей рукой убила... Что же, и это — тоже возможно?
— Скажи на милость, товарищ старшина! А? Генерала? Она? Вот — змея, не девка! А чего ж невозможного? В нашем деле всё може быть!
— Ну, знаешь, Журавлев! Одно дело — ты, другое — она. Ведь по билету-то ей шестнадцать лет едва-едва числится. Словом, я про девушку эту ничего худого сказать не хочу, но придется ее тебе, Журавлев, отвести к старшему лейтенанту в Горки. Вот, например, она просится в часть; воевать хочет. Но... пусть там разберут, что к чему. И пока поведешь ее, Журавлев, — смотри не раскисай! Гляди за ней в оба! Сам знаешь — время теперь какое...
— Ну вот, товарищ политрук. Да цела буде тая дявцонка! Довяду!
Он и в самом деле довел ее до штаба.
И вот Марфа Хрусталева сидит уже на чисто застланной койке в одной из комнат небольшого дома в деревне Ломоносово. Она одна. Старший лейтенант Савич из разведотряда долго беседовал с ней. Он сказал ей под конец мягко, но строго:
— Хорошо, Хрусталева, пока — довольно. Я думаю, что вы говорите нам правду. Думаю! Мы сообразим, как с вами поступить дальше. Идите, отдохните; почитайте, постарайтесь заснуть. Если вспомните что-нибудь еще — известите; вас проведут ко мне.
Сумерки. Дом окружен деревьями. За окном — усыпанный осенней листвой травянистый скат к речке. Туча висит низко: не сегодня-завтра может пойти первый снег. И всё это, наконец, — свое, всё это уже — не «их»... Как хорошо было бы, если б...
Сквозь стекло она видит мир; родной, бесконечно милый, знакомый. Наш. Тот, который казался уже навсегда потерянным. Вот, кажется, протяни руку и возьми. И вдруг: «Я думаю, вы говорите правду...» Это значит: «Но может быть, вы и лжете. Вашу правду надо доказать!»
Ах! Что и как она может доказать теперь? Подполковник — где он? Тихон Васильевич убит. Нет ни Спартака, ни товарища Голубева. Они затерялись в буйном водовороте войны. Как объяснить политруку всё, что с ней случилось, когда она сама многого не может понять? «Мама! Мамочка! Как?»
День смеркается медленно-медленно...
За стенкой жарит на плите салаку и тихо напевает веселая крепкая девушка в краснофлотской форме. Это машинистка разведотряда. Она с любопытством, но и с некоторым подозрением всё поглядывает на Марфу. С интересом, но без доверия.
Говорит как со всеми, кормит, поит какао, а ведь — не верит... Почему? Почему, девушка!?
Перед домом, тряся мягкой бородой, покрякивая, колет дрова Журавлев, ее спаситель. Вот этот верит ей безусловно! Но чем его вера может помочь ей? Нет! Надо еще что-то вспомнить; что-то такое, что убедило бы их всех...
В сотый, в тысячный раз, преодолевая страх и тошноту, она возвращается к тому, что было. Тотчас же тяжелый затхлый мрак, точно из склепа, из гнилого подвала, охватывает ее. Страшный крик опять звенит у нее в ушах, оттуда, из застенков Эглоффа; один из криков, выражающих такую муку, что не знаешь, что страшнее: слышать его или самому испытывать эту боль.
Страшнее всего было, когда он, Эглофф, после этого, после допросов, заставлял ее подавать ему воду и мыл над тазом громадные свои руки...
Вот старший лейтенант спрашивает ее: «Как же случилось, дорогая девушка, что вам отдали всё, что нашли у вас в карманах?» Комсомольский билет, блокнотики с телефонами мальчишек и подруг, с зимними еще шпаргалками по тригонометрии. Даже погнутый французский ключ от квартиры? «Объясните мне это».
А что она скажет ему в ответ? Взяли и отдали, сам Дона-Шлодиен. Даже спросил у нее: «S'ist nichts gestohlen?»[46]
Она не знает, почему он с ней так поступил, именно после того, как с невыразимым ужасом, в последнем отчаянии, она крикнула ему свое «Nein!» в ответ на его мерзкое предложение стать изменницей. «Nein!»
Всё, что они делали, непонятно ей.
Почему они все, кроме генерала и еще того молчаливого немца, который всё рисовал, насмешливо поглядывали на нее?..
Зачем этот второй дважды, пока генерал говорил с ней, раскрывал альбом в холщовой корке и набрасывал что-то там мягким черным карандашом?
Для чего им понадобился второй переводчик, если был уже у них краснолицый высокий старик в поношенном сюртуке? Почему они не взяли ее под караул, под замок? Почему ее поселили — одну, как перст! — в той комнате мезонина, откуда была видна дорога, и угол улиц, и дом штаба за рядом молодых пихт, и открытое освещенное окно в его кабинете? Окно и, на фоне далеких белых обоев, четкий, очень четкий профиль: резкий силуэт прямого, лысеющего человека в немецкой генеральской форме... Дона-Шлодиен...
Надо вспомнить, обязательно надо вспомнить всё, как это случилось. С того самого дня, как ее привезли из Павловска...
Глаза у нее заплыли от слез, в голове всё путалось. Голова так страшно болела... там, где ударил приклад.
Ее привели в дом против штаба. Толстая женщина в белом головном уборе с красным крестом, вроде какой-то французской или английской монахини, очень сладкая, приторно любезная, захлопотала, провела ее по лесенке наверх, в мезонин. Тут стояла узенькая чистая коечка, шаткий столик. Горел свет. Она упала на койку и плакала, плакала, пока не заснула в слезах... Ей ничего не снилось.
Утром ее разбудили, потому что та монахиня принесла ей кофе и яйца всмятку. И порошок от головной боли. Сев на стул рядом с койкой, она начала гладить ее по голове... Марфа не отвечала. Ни слова!
Монахиня ушла. Она лежала одна, смотрела в потолок, думала, думала, думала... Нет, ничего другого ей не оставалось... Лучше умереть, чем быть у них!
В комнате стоял комод. В соседней, за коридорчиком, был виден шкаф. Она заметила дверцу на чердак. Ей пришло в голову поискать какого-нибудь яду, хоть уксусной эссенции, хоть нашатыря... Дом-то недавно был нашим?!
Шаг за шагом, она обследовала все ящики, все щели. Никакого яда не было. Но на буфете ей попалась под руки коробка, типичный запас мальчишки. В ней лежало несколько рыболовных крючков, стертый пятачок, семь старых желудей, чей-то зуб и десять тупоносых патронов знакомого ей вида и калибра. Это были патроны от старой «франкоттки», учебного ружьеца, с довольно сильным боем. Она сразу узнала патроны... У Пети Лебедева в Сестрорецке было в тридцать девятом году точь-в-точь такое ружьецо. Она тогда без промаха разбивала из него лимонадные бутылки на дюнах за пляжем. За сто шагов.
Что-то в ней вздрогнуло, как только она увидела патроны. А кто знает? Может быть, и сама винтовка спрятана где-нибудь здесь? Трудно было надеяться на такое чудо, но...
Чудо случилось. Она нашла ее на чердаке, за грудой старых досок. Озираясь, прислушиваясь, она вытащила ее из тайника, осмотрела очень внимательно. Старинное маленькое ружье бельгийского завода. На лакированном прикладе — оксидированная дощечка: «Боре Нироду от тети Нэты, 27 января 1900 г.» Да, игрушка! Но бой-то у нее, пожалуй, неплохой!