Чудак Ким был поражен первый. Назавтра он пришел к Левке с предложением вместе идти в добровольческие части на фронт. С «ундервудом» случилось нечто вроде истерики. Моргая глазами, Ким тщетно убеждал друга, что ничего другого им и помыслить нельзя, пока, наконец, Вера Аркадьевна не уговорила его «оставить Левушку подумать...»
Киму недосуг было долго размышлять над такой странностью в поведении его друга, да потом он и вообще «убыл» из города. Но Лева остался, и вскоре близкие начали менять свое мнение о нем.
В начале войны в Ленинграде воздушных тревог боялись многие. В этом мало постыдного: нет людей, которым нравилось бы, когда на них сбрасывают бомбы. Но этот здоровый и жизнерадостный крепыш пребывал всё время в совершенно неприличном страхе. Стукнет дверь на лестнице, и он чуть не падает со стула: «Бомбят». Раздадутся унылые вопли тревожной сирены — он забивается первым в убежище с какой-нибудь толстой книгой в руках и, не заглядывая в нее, сидит там часами, даже после отбоя: «Они опять прилетят!» Видеть всё это было очень неприятно.
Старший брат Левы Яша, студент-горняк, ушел в народное ополчение в первые же дни по его создании. С дороги, откуда-то от станции Сольцы, он прислал Левке горькое и суровое письмо: «Стыдись, советский школьник! То-то ты и не комсомолец!»
Инженер Браиловский смотрел на сына с недоумением: что это? Как он мог оказаться таким? Сам Михаил Семенович, старый большевик, в гражданскую войну был славным на юге комиссаром, другом Котовского, грозным гонителем атамана Тютюника и его банды. Брезгливость, обидно смешанная с жалостью, переполняла теперь его. «Э, какие тут нервы! — морщась, отвечал он жене, — какая психология! За такую психологию я в девятнадцатом людей без суда к стенке ставил, и не раскаиваюсь! Психология мокрицы, вот что это такое!»
И, пожалуй, больше всего возмутило Михаила Семеновича Левино поступление в военно-фельдшерскую школу. Впрочем, совершив это, Лева, сам того не зная, сыграл над собой злую шутку.
Он рассуждал так: умнее всего, оказывается, было бы с началом войны эвакуироваться с матерью куда-нибудь очень далеко, в Заполярье, в глушь Сибири... Мама поехала бы с ним: у Левы нервы! Но этого он не догадался во-время сделать: как мог он знать, что «она» так быстро придет сюда?
Теперь он бросился на другое. В июле месяце он заявил отцу, что поступает в военно-фельдшерское училище с двухгодичным курсом. Да, к сожалению, это — тут же, в Ленинграде. Но — два года! Война может кончиться. А кроме того, он узнал: отличников учебы, возможно, будут направлять для продолжения обучения в тыл, в высшие учебные заведения: врачи всегда будут нужны.
Михаил Семенович пожал плечами: «Почему ж именно ты окажешься в числе этих избранников?» И тут-то выяснилось совсем неожиданное: Левка, оказывается, уже давно умудрился устроиться вольнослушателем в мединституте. Теперь ему легко будет опередить своих однокашников.
«Так поступай на второй курс сразу!» — хотел было сказать Браиловский-старший, но отвернулся и махнул рукой. Э, нет! Этой глупости Лева никак не собирался сделать!
В середине июля он надел военную форму. Что ж, курсант из него получился (если не считать строевых занятий да стрельбы) в общем примерный. И не удивительно: ведь его считали просто «вчерашним школьником» и поражались необычным успехам. Этот паренек буквально на лету схватывал всё. Трудно на первых порах давались ему только вскрытия и присутствие при операциях; но это не легко и для многих.
Надо сказать и другое: никто ничего плохого не мог подумать о политико-моральном состоянии курсанта Браиловского. Он выполнял с отличной точностью любые приказания, бодро нес наряды. Покажется странным: как умудрялся он теперь, как будто не ужасаясь, дежурить на ночных крышах во время налетов, тушить «зажигалки»? Но по сути вещей, это очень понятно. Тут, в училище, у него появился новый страх, — как бы не выдать себя, как бы не проявить трусости; ведь тогда же всё пропало! И этот страх перешиб всё остальное. Дома можно было при звуке сирены упасть на кровать и сунуться лицом в подушки. Мама будет уговаривать Левочку успокоиться, будет капать дрожащими руками валерьянку с ландышем в хрустальную рюмку... А тут? А тут он даже вообразить себе ясно не мог, чем бы могло кончиться подобное происшествие!
Это с одной стороны. А с другой — сказалось еще одно очень важное обстоятельство. Каждую минуту, каждый день и час тут он был не один. В школе тоже был коллектив, но он-то всю жизнь воображал себя стоящим где-то над ним или по крайней мере — возле него. А здесь с самого начала он оказался равноправным, равновеликим, точно таким же, как все. И что бы он ни делал, рядом с ним точно то же делали другие. Так же, а может быть, даже лучше, чем он! На него смотрели глаза товарищей. Он был всё время на виду. И как ни страшно было ходить в темноте по гулкому железу училищных крыш, когда небо грохотало тысячами зенитных разрывов, а вся земля, вместе со зданием, точно вдруг уходила из-под ног, как только близко разрывалась фугаска, еще страшнее было показать этим товарищам, что тебе страшно.
Лева Браиловский с детства был человеком очень самолюбивым и неплохим актером. Он дал себе приказ: играть юношу смелого. И он играл эту роль неплохо. Знали бы только зрители, чего она ему стоила!
Впрочем (он, может быть, сам не вполне отдавал себе в этом отчет), что-то начало и на самом деле чуть заметно меняться в нем. И пожалуй, самое большое впечатление оставил в нем один, совершенно случайный разговор.
В столовой за ужином заговорили о смелости и трусости. Маленький Грибков, смеясь, рассказывал, как вчера, в воскресном отпуску, он брился во время сильного обстрела в парикмахерской на Литейном. Брился и дрожал: а ну снаряд разорвется поближе, девушка-парикмахер испугается, рука дрогнет, и бритва вопьется ему в горло? Но девушка выбрила его, глазом не моргнув. «Побледнела, а — хоть бы что!»
С этого разговор начался. И сразу же все обернулись к Янцыну, могучему курсанту, уже побывавшему санитаром на финском фронте, принесшему оттуда «Красную Звезду» и две медали «За отвагу»: он-то знал, что такое храбрость.
На прямой вопрос об этом Янцын ответил не сразу. Он доел кашу, вытер губы и аккуратно спрятал в карман платок. Потом глухо, но уверенно он сказал: «Организм!»
— Организм! — повторил он. — Что есть страх? Страх есть нормальный защитный рефлекс живого организма, вот что! — и он замолчал снова. Все почтительно его слушали.
— Поди, расскажи, что тебе не больно, если тебя по живому телу режут. Больно! Каждому. Только один визжит, что кабанчик, другой зубами скрипит да терпит. Потому что надо терпеть. Вот тебе и страх так же!
Он опять смолк, во что-то вдумываясь, припоминая. Его не перебивали: он-то знал!
— Страх как боль! — он почему-то обернулся именно к Леве Браиловскому. — Как боль терпишь, так и страх терпи! Вот то и есть храбрость. А чтоб совсем не страшно, так то — чушь. Это — когда пьян или в осатанении... Так то уж, как под наркозом... Нормальному человеку обязательно должно страшно быть.
Девушка принесла поднос с компотом. Янцыну предупредительно пододвинули кружку.
— Я так скажу, — проговорил он, вынимая ложечкой из кружки «сухофрукт» и кладя его рядом на тарелочку. — Будете вы боль терпеть, если я скажу: «Давайте, ребята, друг друга ножами резать!» Не будете: больно! А если придумать такую сказку: пришел какой-нибудь волшебник, говорит: «Вот что, братва! Кто мне даст руку отрезать? За это я сделаю — в тот же миг в Берлине Гитлер подохнет». Ну и что? Не дали бы? Дали б, говорить не приходится! Так оно и бывает: лежишь на снегу. Он строчит и так, и вперекрест. Куда там встать: полностью каждый сознает — вещь немыслимая! А услышишь: «За Родину, за Сталина!» — и встаешь! Через не могу встаешь, через не могу перебежку делаешь..»
— И — убивают? — с искренним чувством спросил, впившись глазами в рослого Янцына, щупленький, немного косой мальчик, по фамилии Пуговичкин.
— Всех бы убивали, — мой компот теперь ты бы ел! — коротко ответил бывалый воин Янцын. — Раз поднялся с земли, тут уж ничего не страшно... «За Родину!» и — пошла рвать!
В тот вечер Лев Браиловский долго не мог заснуть. Воображение у него было живое: снежное поле, вжатых в белую пелену людей, огнедышащую глыбу дота, — всё это он видел, как наяву, на белой стене казармы... Так неужели можно и впрямь не побояться этого? Неужели и он когда-нибудь?..
Кто знает, что случилось бы с ним, доведись ему учиться бок о бок с этими ребятами месяцы и годы, предусмотренные программой. Но так не вышло.
В конце сентября Леву постиг первый удар: из двухгодичной школа стала ускоренной, шестимесячной: фронт требовал людей. Стало ясно: октябрь, ноябрь, декабрь, январь и... Еще сто, в лучшем случае — сто пятьдесят дней, и кто-то другой будет «его компот есть»... Три тысячи с небольшим часов... А потом? Он почему-то уверил себя, что его убьют буквально в первый же день его пребывания «там», на фронте.