Должен сразу оговориться: пожары в нашей деревне случались не так уж и редко, но такого большого и страшного видеть мне еще не приходилось. Видел, как горели стога соломы и сена, амбары, сараи, завозни, даже отдельные жилые дома. В первый год войны горел колхозный свинарник. Поговаривали, что покойница бабка Кулина предупредила тогда об этом пожаре колхозного председателя за сутки. Будто видела она, бабка Кулина, как за сутки до пожара, почуяв беду, свинарник покинули крысы. «Пришла вечером на сторожбу, а они, гадюки, лезут из всех щелей, визжат и воют ажно. Собрались табуном и ударились у степ, а малых крысынят в зубах понесли. И стока их — аж снег серый»…
Это — одна из бесчисленных загадок природы. Что же касается моего личного опыта, то я могу утверждать, что не видел живого существа более жадного, наглого и отвратительного, чем крыса.
Помню, до пожара в свинарнике было их видимо-невидимо, и колхозу приносили они немалый ущерб. Поедали и растаскивали по норам приготовленный свиньям корм, мало того, — сжирали новорожденных поросят, если какая свинарка по халатности недоглядит за опоросом.
Поэтому взрослые всячески научали и поощряли нас, ребятишек, уничтожать крыс. Но они, казалось, были воистину неистребимы. Мы делали ловушки для крыс из огромных железных бочек, в которых водовозы возили на ферму воду. По размеру бочки из фанеры вырезался круг, — вроде крышки, но так, чтобы она проваливалась, чуток не доставая до стенок бочки. Этот фанерный круг крепился на верхнем торце бочки на двух гвоздях так, чтобы от прикосновения мог вращаться, как вертушка, и снова уравновешиваться, становиться горизонтально. Чтобы был поосклизлее, круг натирался воском, а в центре его прибивался кусочек мяса или сала. Вот и вся премудрость. Крыса взбиралась на бочку по специально прислоненной к ней доске, прыгала на круг к наживе, круг переворачивался, и хищница оказывалась на дне бочки… За ночь набиралось их там иной раз до полсотни, в бессильной злобе они затевали между собой яростную драку, давили и пожирали друг друга…
Итак, в ту далекую зимнюю ночь разбудил нас с мамой тревожный и суровый гул набата. Подвешенный к столбу у колхозных амбаров кусок рельса голосил на всю округу под чьими-то сильными и четкими ударами. Когда мы, как попало одевшись, выбежали на улицу, в темноте уже слышались голоса, тревожные восклицания, хотя людей не было видно.
— Где горит-то? Чаво горит-то?! — кричал кто-то хриплым со сна басом.
— Вона где! Не на ферме ли?
— Коровники горят!..
За деревней, в стороне животноводческой фермы, поднималось невысокое, но яркое зарево. Пламени не было видно, только красный дым клубился и взвивался ввысь.
Я припустил что было мочи. Мама сначала пыхтела рядом, но скоро отстала.
— Берегись там, сынок! Не лезь в огонь-то! — крикнула она.
По улице бежали невидимые в темноте люди, тоже что-то кричали, падали, чертыхались, матерились.
— Тиу-тиу-до-он! Тиу-тиу-до-он! — рыдал, захлебываясь, позади набат, тугие звуки хлестали в спину.
Подбегая к ферме, я с ужасом понял, что загорелся основной коровник, лучший в хозяйстве, гордость нашего колхоза. Это было длинное, метров на полтораста, строение, и если все другие животноводческие помещения были слеплены из камыша, обмазанного глиной, либо из самана, то главный коровник срублен из отборного леса. Построен он был еще в самом начале тридцатых годов, сразу после образования нашего колхоза. Согнали хозяева свой скот в одну артель и в память об этом событии решили отгрохать невиданное по тем временам животноводческое помещение. Аж за триста верст, из северных лесов Васюгана, все лето возили на лошадях бревна.
Может, не так от нужды, а скорее от прихоти: захотелось степнякам, сроду не видевшим настоящего леса, срубить деревянное помещение. И строение получилось на славу! Из отборного леса — пихты, кедрача, лиственницы. Время невластно над такими постройками. С годами бревна становятся еще прочнее, словно бы каменеют, делаются гладкими, как кость, только темнеют от старости и будто светятся изнутри кремовым, благородных оттенков, цветом. Ударь по такому бревну топором — искры полетят…
И вот горел теперь этот главный коровник, гордость нашего колхоза и память о былом, тревожном и сложном времени.
Я подоспел, когда около пожара суетилось всего несколько жалких человеческих фигурок. Коровник разгорался пока с одного конца. До самых окон был он завален снегом, на соломенной крыше тоже лежал чуть ли не метровый снежный слой, и потому пожар начался изнутри и первым делом метнулся под соломенную крышу. На сплошном снежном покрове она прогорала узкими длинными щелями, в которые с шипением и треском уже вырывалось наружу пламя и, растапливая снег, поднимало ввысь зловеще-багровое облако дыма и пара.
А от деревни все подбегали и подбегали люди. С топорами, лопатами, ведрами, вилами. Но никто не знал, что надо делать, с чего начинать. Люди бестолково топтались на снегу, что-то кричали, размахивая руками. Тут нужен был человек опытный и смелый, который сразу бы схватил, оценил обстановку, расставил бы людей, взял ни себя командование.
Я чувствовал, что позарез нужен сейчас такой человек. А его все не было… Дверь с торца была заперта изнутри. И я, увязая до пояса в сугробах, подбежал к самому коровнику, закричал что было мочи:
— Давайте, кто с ведрами, несите сюда воду! Мужики, залезайте внутрь, изнутри надо заливать!
— Сам залезай! — отозвался кто-то. — А нам пожить еще хотца!..
Это обозлило меня. Я ударил локтем в окно, высадил раму. И с ходу полез было в узкий оконный проем, в красную от огня и дыма мглу, как кто-то схватил меня сзади за полу шубенки и рванул назад.
— Дурак! Куда прешь? Сказывся, чи шо?
Это был только что прибежавший, задыхающийся бригадир дядя Яков Гайдабура.
— Мужики! — заревел он хрипло и страшно. — У кого е топор, пила или пешня, гуртуйтесь возле мене. Треба разрубить коровник пополам, отсечь пожар вот в цим месте!..
Он отбежал метров на десять от горевшего торца, первый полез на крышу. А огонь наваливался уже на стены. Языки пламени, вырываясь из-под прогоревшей местами крыши, из окон, из всех щелей, жадно облизывали с бревен горючее, как порох, смолье.
Почуяв приближающийся огонь и дым, подняли разноголосый рев коровы. С этого конца, где горело, животных не было. Здесь размещались бытовка, кормозапарочная, красный уголок, — словом, подсобные помещения.
Я вырвал у какой-то бабы топор и вслед за мужиками полез на крышу.
И в это время суматошный слитный гул: треск огня, рев животных, крики людей прорезал сверлящий, пронзительный вой тетки Мотри Гайдабуры:
— Сашенька, дитятко мое! Он же туточки! Он же туточки! Погорело мое дитятко!!
Тетка Мотря кинулась к запертым изнутри дверям, стала биться в них руками, ногами, головой. И только тут вспомнили, что безногий сын ее Сашка Гайдабура эту зиму работал сторожем на ферме и мог, конечно, находиться сейчас в горящей бытовке.
Мы стали прыгать с крыши, увязая чуть не до плеч в пушистом сугробе. И пока мы барахтались в снегу, еще одна тень из толпы метнулась к горящему коровнику. Маленькая круглая женщина подбежала к окну, на которого я только что высадил раму, и, ловко вскарабкавшись на подоконник, исчезла в клубах красного дыма. Никто и сообразить ничего не успел.
— Держите ее, не пущайте! — запоздало крикнули из толпы.
Дядя Яков грубо выругался, оттолкнул жену, подсунул под дверь тяжелую, толщиною в руку, пешню. Пешня согнулась, но и дверь хряснула, со ржавым визгом полезла из петель.
— Отойдить. Я сам! — приказал он и скрылся в дверном проеме.
Я было сунулся следом, но в лицо мне ударило таким жаром, что, казалось, затрещали под шапкой волосы. Я задохнулся дымом, ослеп и оглох и с трудом, на четвереньках, выбрался на волю.
А дядя Яков не появлялся долго. Мотря рвалась к двери, ее еле удерживали под руки два мужика.
Наконец появился дядя. Он нес на руках что-то тлеющее, горящее синими огоньками. У него у самого на спине по ватнику ползали синие огоньки, а пимы шаили и смрадно чадили.
Он опустил свою ношу на снег, крикнул:
— Закапывайте!
И сам пошатнулся, упал рядом. На них стали бросать снег, сбивая пламя. Тетка Мотря кинулась к мужу:
— Иде же Сашенька?
— Нет его там… Все обшарил, — глухо отозвался он. И распорядился: — Запрягите, хлопцы, моего конягу, швыдче отвезите ее в больницу, — он указал на лежащую рядом, тихо стонущую женщину.
Это была маленькая, горбатая от рождения девушка Нюшка Ковалева, наша вечная почтальонка и одновременно рассыльная при конторе. Сколько времени прошло, сколько всего было, а Нюшка Ковалева продолжала любить несчастного калеку самоотверженной, чистой, безответной любовью.