Туман продолжал течь и редеть, совсем рядом, в двух саженях от меня смутно обнажался голый пологий берег. Чтобы снова не заплутаться в камышах, я решил здесь причалить и идти в избушку: все равно, пока окончательно не рассеется туман, на озере делать нечего.
Моя плоскодонка мягко торкнулась тупым носом в песчаный берег, стараясь не шуметь (те двое были совсем рядом, за высокой гривой камыша), я вытащил ее на сушу, подальше в заросли засунул шест, вскинул на плечо ружье, взял свой тощий сидорок с харчишками…
— А ведь я сегодня уезжаю домой, — послышалось за камышами.
— Как уезжаешь? — испуганно переспросил женский голос.
— Так. На паровозике. Ту-ту-ту! В свой родной город Омск.
— Ты же говорил — останешься до зимы?
— Говорят, что в Москве кур доят, — хихикнул мужик. — Поплыву сейчас к Черной Курье, там дружок мой Кольша Кашкин, наверное, уже меня поджидает. Должен подводу до станции нанять…
— Ты же говорил… А как же я? — сорвалась на всхлип женщина. — Как же я-то буду теперь?
— Ну-у, начинается концерт по заявкам, — сердито пробурчал хрипатый. — Знал бы — не говорил. Еще ведь вчера собрались мы, да лошадь до станции не удалось нанять.
— Да как же ты такое можешь? Ты ведь клялся мне! — голос женщины высоко зазвенел от накипевших слез, как тогда, когда пела она свою тоскливую проголосную песню. — И ведь чуяло мое сердце… — она зарыдала горько и беспомощно. Но сразу же осеклась, тихо всхлипывая.
Там, за камышом, послышался стук о борта лодки, под нею заплескалась и захлюпала вода, — наверное, мужик собирался к отплытию, укладывал свои вещи.
— Ну, ладно, — чуть смягчился его голос. — Приеду я еще, не реви… Вот управлюсь с делами, и… — он крякнул, послышался скрип песка о днище лодки, которую сталкивали в воду. Потом шаркнуло о борт весло, вставляемое в уключину.
— Егорушка, милый! — вскинулся и задрожал в неизбывной тоске звенящий женский голос. — Ну, скажи хоть словечко на прощание! Хоть единое!..
— Вернусь я. Говорю же, — глухо отозвался мужик. — Ну, чего ты? Ну, давай по-хорошему. — (Мне показалось, что хрипловатый голос его дрогнул.) — А песни твои буду помнить. И вообще… Ну, прощай…
— Егорушка, радость моя! — задохнулась женщина. — Акромя тебя не будет мне больше счастья и радости… Всю жизнь буду помнить…
Послышался всплеск весел, лодка отчалила от берега и стала быстро удаляться. Торопливый плеск постепенно глох в редеющем текучем тумане.
— Егорушка-а-а! — взлетел высоко над водой пронзительный женский голос.
Этот прощальный возглас словно подстегнул гребца, он еще быстрее заработал веслами, и вскоре все затихло. Долго-долго, казалось, целую вечность держалась над озером напряженная тишина. Даже утки не плескались и не крякали в камышах, словно тоже к чему-то прислушивались.
И тогда издалека, из белесого жидкого тумана донесся невнятный голос. И я скорее догадался по мотиву, чем разобрал слова.
Улыбнись, Маша,Ласково взгляни,—
пел хрипатый мужик на лодке.
— Не вернется-а!! — дико закричала за камышами женщина и упала, глухо стукнувшись о землю. Она долго билась там и выла, потом затихла, присмирела.
Я снова собрался идти в свою избушку, отдохнуть там и перекусить, уже надел на плечо ружье, — но опять что-то удержало меня, какое-то нехорошее предчувствие больно кольнуло сердце. Я тихонько подошел к камышу, за которым была женщина, и замер, напрягая слух. Но там было тихо, не слышалось даже всхлипываний. И мне подумалось: уж не прослушал ли я, не ушла ли она отсюда?
Я огляделся по сторонам. Солнца не было видно за тучей. Туман почти совсем исчез, лишь над темной водою озера висели еще белесые округлые пластушины, — казалось, это низко так опустились с неба облака.
Из-за рыхлой серой тучи вырвался пучок солнечных лучей и ударил в озеро. Вода в том месте вспыхнула, засияла всеми цветами радуги. Из-под той же низкой тучи показалась большая стая лебедей. Эта поздняя стая летела молча и торопливо. Я следил за ней, пока птицы не скрылись за сизой дымкой горизонта…
За плотной стенкой камыша послышалась какая-то возня. Значит, женщина там, не ушла еще. Потом зашелестел, затрещал камыш, зачавкала няша. Дальше — в такт торопливым шагам стала всплескиваться вода. Всплески становились все глуше, все дальше от берега.
Я испугался. Как был — с ружьем на плече — кинулся в камыши. Это уж после до меня дошло, что разумнее было бы обойти кругом. Камыши были высокие и такие плотные, что, казалось, и водяной крысе ондатре сквозь них не пролезть. Я ломился напрямик, кидался грудью на камышовую стенку, а она упруго отбрасывала меня назад.
Наконец мне удалось прорваться на чистину. И я сразу увидел женщину в красном платке. И пока я топтался в растерянности, не зная, что предпринять, женщина все дальше уходила от берега, все глубже погружалась в воду, и белое широкое платье ее вздувалось вокруг пузырем, а когда пышная белизна платья вспенилась так высоко, что охватила вокруг голову в красном платке, — женщина издали стала похожа на беспечно покачивающуюся в серой воде хрустальную лилию, страшную своей красотой.
Я рванул с плеча ружье и выстрелил в небо…
Она обернулась, что-то закричала — страшное, дикое, — взмахнула руками и скрылась под водой. И лишь платье не утонуло совсем, хлопьями пены пузырилось на том месте.
Я бросил ружье и прыгнул в воду. И вода сразу хлынула за отвернутые голенища моих резиновых сапог, ледяной стужею стиснула ноги. Я рванулся, побежал, но, казалось, лишь буровил на месте воду. Так бывает во сне: ты стремительно рвешься вперед, а ноги ватные, непослушные, и нету сил одолеть эту скованность, и разрывается сердце от собственной немочи…
Женщина показалась впереди, она забилась в брызгах, как ранения птица, уходя от меня вглубь, но сразу же остановилась, повернула к берегу и медленно пошла на меня, низко пригнув голову. Она шла на меня в облепившем тело белом платье, словно голая, а я пятился от нее, как от привидения, как от русалки, которая, казалось, сейчас вот расхохочется, бросится на меня, чтобы защекотать до смерти.
Я выскочил на берег, она вышла следом и тут же упала ничком. Спина у нее ходила ходуном, в горле что-то хрипело и клокотало. Я растерянно топтался над ней, понимая, что надо немедленно что-то сделать, что-то предпринять, — ведь передо мною лежал человек, выбравшийся из ледяной воды, лежал на мокрой траве, еще пегой от выпавшего ночью снега.
Я нагнулся, взял ее за холодные мокрые плечи, попытался приподнять. Тело ее мертвой тяжестью выскальзывало из моих рук. Что же делать, кого позвать на помощь? Кругом ни души.
Но она вдруг зашевелилась, подогнула под живот колени, уперлась в землю руками и стала медленно подниматься. Я придержал ее под мышки, женщина покосилась на меня нехорошим мутным глазом, сказала свистящим шепотом, заикаясь:
— У-уходи.
Но я завел себе за шею ледяную ее руку, обхватил за талию, и так мы потащились в сторону моей избушки. И на великое счастье, в избушке, перед глинобитной печуркой, оказалась кучка сухого плавника и раздерганный камышовый снопик. Положив женщину на узкие, из жердочек, нары, застланные старой, перетертой в труху соломой, я первым делом разжег печурку, потом вылил из своих сапог воду и сбегал на берег. Там подобрал свое ружье, нашел плюшевую жакетку, теплую шаль и узелок утопленницы.
Когда вернулся в избушку, она сидела на нарах и бессмысленно глядела вверх, в одну точку. Я положил рядом с ней ее вещи, она, не взглянув на меня, снова прошептала:
— У-уходи.
Я прихватил большой охотничий нож, выточенный в кузнице дядей Лешей из обломка литовки, и помчался резать камыш для печурки. От холода или после пережитого у меня тряслись руки, внутренней дрожью сотрясало все тело, но пришла уверенность, что теперь-то все будет нормально. Я выбирал сухие прошлогодние поросли камыша, пучками пригибал стебли к земле и широкими взмахами ножа рубил под корень, разогреваясь работой.
Когда притащил в избушку большущую охапку топлива, увидел, что женщина успела переодеться. Она сидела в потертой плюшевой жакетке, юбку ей заменяла обернутая вокруг бедер серая шаль, а белое платье и красный платок с головы были отжаты и сушились на жердочке над печуркой.
Я ломал пучки камыша, набивал им прожорливый зев печки, а сам украдкой взглядывал на женщину. Она вплотную придвинулась к глиняному потрескавшемуся боку печурки, и хотя пламя бушевало вовсю, а в избушке стало совсем тепло, ее продолжал колотить озноб. Стужа выходила из нее мучительно трудно, она крупно дрожала всем телом и, видно, не могла удержаться, — тоненько и жалобно поскуливала сквозь крепко сжатые зубы. Иногда зубы ее начинали неудержимо стучать, и она прикрывала рот обеими руками. Лицо ее было серым, а губы и совсем пепельные, неживые. Но глаза уже не казались мутными и дикими, взгляд стал осмысленным, она пристально поглядела на меня и спросила, преодолевая икоту: