«Ба, судьба!» – произнес я от неожиданности. Он весь вжался в срез воронки, побледнел от страха – ни словечка в ответ. До того омерзительно мне стало. Оттолкнулся от него: «Да черт с тобой, сволочь! Помни!» И выскочил наверх. Залез я на крышу одной уцелевшей пока избы, развернул свою рацию. Кто-то поблизости от меня стрелял из дегтяревки; фрицы, чтобы покончить с этим, выкатили орудие. И пошла дуэль. Я пытаюсь связаться с артиллеристами: «Бухта! Бухта! Бухта!» В это время – бух! Снаряд. Снес полкрыши. Опять я пытаюсь: «Бухта! Бухта!» Опять – бах! Трах! Крыши вовсе нет. Печная труба попридержала ее обломки. От рации моей – ни ошметков. Слышу – зовут: «Ваня, жив?» Откликнулся я кое-как. Кое-как сволокли меня с развалин избы. – «Ты ранен? Куда?» А я и сам не пойму, ранен ли. Ведь в полном сознании нахожусь. И работает мысль. Стягивают с меня шкары – дырка на ноге, а крови нет. А мороз. Если брюки совсем стянуть – тело заморозится, так что через брюки мне перебинтовывают ногу. И на волокуши мигом кладут. Двое бойцов волокут меня. И уж находит на меня жар. Гляжу в небо вечное: оттуда хищный остроносый «мессер» вынесся. Я кричу: «Эй, ребята, «мессер», прячьтесь!» Они сигают куда-то, а я, беспомощный, лежу в открытую. Под веером пуль. Они вспенили все вокруг меня, пока не зацепили… Мои ребята, замечаю, подымают головы из-за укрытия, а ко мне и не ползут покамест – сверху вновь истребитель в заходе свинцом нас поливает.
– И со мной при штурме в Пеште вышло так, – сказал Махалов. – Бегу в банке. Спереди доносится крик: «Не стреляй, браток! Свои!» На секунду опустил автомат, и по мне садит очередь шкура-власовец. Через оседавшего меня Жорка достал его… Вытащил он меня на улицу. «Лежи до прихода санитаров!» А сам продолжал атаковать неприятеля. И я лежал под обстрелом. Дальше что, Ванюшка!
XXVI
– Возили-возили меня – привезли в Рыбацкое. Елочки, палаточки. Скинули меня в одну из них. Я словно бы забылся. Сестра будит меня: «Выпей!» Будто спирт в стаканце. На закуску кусочек сахара. Выпив жидкость, опять забылся, задремал. Потом снова будят меня. Везут в операционную. На стол, под свет. Тарахтит движок. Раздевают меня донага, переворачивают. Холодно. И стыдно. И хотя на животе лежать голому не столь стыдно: восемнадцать с половиной лет было мне… Я родился пятнадцатого августа…
– О-о! А я – пятого. Здорово, а! Никак не думал!..
– У меня была, т.е. оперировала меня, врач средних лет. Уколы: один, другой, третий. Трещит все в теле. Она: «Голубчик, кричи!» Какое там… Кричать… Кровь в зубах. Не могу. Она опять: «Миленький, кричи!» Никак не могу. А они, медики, ни за что не могут вытащить из моего тела осколок снарядный. Насилу вырвали наконец. Показали мне. Величиной он был тринадцать сантиметров! А размер моей раны двадцать семь на двадцать один сантиметр. Оперировавшая хирург с улыбкой и сказала: «Вижу я, что еще не всех ленинградцев поубивали фашисты». Меня на сантранспорте привезли в Ленинград, на улицу Чехова, шесть; здесь, в здании торгового техникума (кажется таковой он и поныне существует), располагался госпиталь.
Нас как привезли, так сразу скинули с нас шмотки. Но в санпропускнике никак не обрабатывали. Я имею в виду шерсть на теле. Приходит Валя – сохранилось в памяти это имя. Девчонка. Лет девятнадцать, если не меньше. Миловидная, и все у ней на месте. Волосы под косынкой спрятаны. Да ведь девчонки – и наши однолетки – всегда выглядели (и выглядят) взрослее нас. Намылила она меня там, где нужно. Мне-то все равно как-то. Я – лежачий. Мне краснеть нечего и, откровенно говоря, нечем: уж больно много крови я потерял в восемнадцать-то лет. Она хлопнула по тельцу моему вот так. Мне все равно как. У меня тут, на груди, ведь еще ничего – никакой растительности – не было. Не выросло. Этот сорняк позже вылез. Значит, после подняли меня на подъемнике на второй этаж – в палату.
– Ну, ты, Ваня, конечно, занял место у окна, – знающе проговорил Костя.
– Положили меня в углу, – сказал Иван, – и я начал заживо гнить. Со страшной вонью. В теле велика дырка была, гноилась. Это-то – в несказанной благодати чистой постели все-таки.
– Медицинский червей обычно пускают на рану. Они объедают гноящееся мясо. У меня так было в госпитале под Будапештом. И по-медицински это считалось нормальным. Сколько времени ты провалялся?
– Пролежал я два с половиной месяца. Под бомбежками, обстрелами. При каждом налете фрицев нас, раненых, медперсонал старался опустить в бомбоубежище. Иногда я под кровать заползал, чтобы не спускаться, избавить медсестер от лишних хлопот. Я спускал одеяло до пола, чтобы меня, прячущегося, не было видно сразу. Сами понимаете, здесь такая благодать: чистая постель, чистая простынь, чистое одеяльце – блаженство, которое только мы, фронтовики, можем оценить, попадая в такую обстановку. И я боялся даже на полчаса потерять все это из виду. Хотя и был факт, что между этажами во время артиллерийского обстрела попал снаряд. А там лежали тяжелораненые. И вот стеклами, вылетавшими из окон, из них некоторых убило. Одного даже до операционного стола не довезли. Печальный факт.
В палате, скажу, очень хорошо относилась ко мне одна медсестра. Такая Таня. Грудной застенчивый голосок, какие-то одушевленные руки, пальчики. И сейчас я ясно вижу ее перед своими глазами. И тут я не воспользовался этим обстоятельством.
– Ха-ха! – засмеялся Костя, откинулся головой назад.
– Нет, серьезно. Она, я видел, любила меня. Только я-то, чудик, еще не знал всех премудростей в том, как объясниться с ней, что сказать. Она мне очень нравилась.
Между прочим мое это ранение считалось легким… Мне дали и соответствующую этой категории ленточку на рукав: кости все-таки оказались целы. А мясо потом наросло, взгляните, – Иван встал со стула, спустил брюки – выше колена краснел жестокий рубец.
Натянув их, он сел снова.
– Вполне сносно, дружок, тебя заштопали, – сказал Костя. – В тяжелейших блокадных условиях.
– Вскоре в Долине смерти, где один берег очень крутой, а другой плоский, я чуть не угодил на тот свет, – рассказывал Адамов. – Немцы поймали нас в квадрат. Вплотную с нами ударился снаряд. Не головкой. Отскочил от земли. Если бы он ударился головкой, – был бы нам каюк.
Поначалу я был у комроты вроде сопровождающим. Еще носил ему котелки с обедом. Затем возмутился: «Да я прежде всего солдат – не адъютант». И этот долг чести, чувство ее спасали