дорогая, — тихо запел сержант. Фетин никак не отреагировал на похвальный интернационализм, но водитель попытался завести разговор.
— Эх, не видели вы товарищ капитан, что тут было, — мечтательно сказал сержант и сразу осёкся под взглядом лейтенанта. Город всё ещё был завален битой посудой и какими-то рваными тряпками, и было понятно, что сержант имеет в виду.
Машину тряхнуло на трамвайных путях, и сержант окончательно замолчал.
Дом Коппелиуса стоял на окраине, похожей на дачный посёлок, но всё равно «Виллис» долго петлял, объезжая воронки. Первым к дому побежал автоматчик, потом сам Фетин. Последними медленно перелезли через борт лейтенант-татарин и юный Розенблюм.
Дом был, конечно, давно пуст. Фетин подумал, о том, что у него на душе бы спокойнее, если бы профессор Коппелиус ушёл ещё до того, как Красная армия взяла все эти места в котёл, если бы он уплыл на последнем корабле по Балтике, если бы растворился в воздухе. Тогда у Фетина сохранилась бы цель, как у охотничьей собаки. А сейчас даже нора этой лисицы давно покинута и вдобавок потом разорена.
В доме воняло дрянью и тленом, видно было, что в углах гадили не звери, а люди. Посреди комнаты лежал на спине, как мертвец после вскрытия, платяной шкаф. Из распахнутых дверок лезли никому не нужные профессорские мантии. На стене и полу коридора чернели давно высохшие потёки крови — татарин объяснил, что тут застрелили неизвестного воришку.
«Если и есть здесь что-то, то в подвале», — думал Фетин. В таких подвалах всё и происходит. В подвале у Тверской заставы он в первый раз увидел машину времени, в подвале он допрашивал одного скульптора, что помог сумасшедшему академику стать врагом. В похожем, должно быть, подвале с виварием он сам когда-то ждал трибунала.
Офицеры прошли по комнатам, топча толстый ковёр из рукописей, и ступили на металлические ступени лестницы, ведущей в подвал.
На месте замка в двери зияла дыра — кто-то просто дал автоматную очередь в замок, чтобы не высаживать дверь плечом. Фонарь осветил чёрную зеркальную поверхность — тухлая вода отчего-то не убывала. Но Фетин смело шагнул вниз.
Манометры в лучах фонарей тупо вылупили свои стёкла, дубовые поверхности покрылись липкой плесенью.
Цинковый стол, несколько шкафов, и клетки, пустые клетки — только в одной в одной из них прела груда дохлых мышей. Может, из-за этого запаха мародёры пощадили лабораторию. Фетин сжал кулаки — кажется, это уже один раз было в его жизни.
— Здесь нет никого, — сказал, помявшись, капитан Розенблюм. — Никакого гомункулуса.
Фетин резко повернулся:
— Почему гомункулуса?
— Ну, — растерялся капитан. — Продукт опытов. Или как его там.
Они обошли стола, глядя на приборы.
— Вы можете прочитать? — Фетин ткнул пальцем в этикетки.
— Это латынь, — капитан всматривался в подписи под колбами. — Знаете что тут написано? Очень странно: «Кошачья железа № 1», «Кошачья железа № 2»… «Экстракт кошачьей суспензии»… Может, пойдём? Нет тут ничего, а трофейщикам я уже указание дал, они сейчас приедут с ящиками.
Но они ещё шарили в тёмном подвале два часа, пока татарин случайно не обнаружил, наконец, журнал профессорских опытов.
Они поднялись прямо в апрельский вечер, в царство розового света и пьянящих запахов весны. Капитан вдруг ахнул:
— А я ведь вспомнил, где вас видел. Помните, в сорок втором, в Колтушах, в полевом управлении фронта?
Лучше б он этого не говорил — Фетин дёрнулся и посмотрел на капитана с ненавистью. Колтуши — это было запретное слово в его жизни, именно там началась цепочка его неудач.
Стояла страшная зима первого года войны. Через поляну у опытной станции, через газон, была прорыта щель, в которой Фетин прятался от бомбёжек. Но щель занесло снегом, и он стал ходить в подвальный виварий. Под лабораторным корпусом был устроен специальный этаж с клетками и операционными, часть лаборатории, скрытая от посторонних глаз и, что ещё важнее, — ушей.
Там, на опытной станции академика Павлова, среди никчемных, никому не интересных собак с клистирными трубками в животе, была особая клетка. И зверь из этой клетки поломал жизнь Фетину.
За металлической сеткой на ватном матрасе сидел кот с пересаженным сердцем. Может, и не сердцем, но факт оставался фактом — голодной зимой первого года войны коту полагалось молоко, которое разводили из американского концентрата. Однажды повара чуть не расстреляли, заподозрив в воровстве кошачьей пайки.
Непонятная Фетину ценность зверя подтвердилась внезапно и извне. Немцы высадились в Колтушах и, сняв часовых, украли зверя из подвала.
Немецкий десант был мал, и погоня сократила его вдвое. Но тогда Фетин понял, что что-то не так. Если трое здоровых мужчин продают свою жизнь, только чтобы дать своим уйти с похищенным котом, болтающимся в камуфляжном белом мешке, значит, он, Фетин, упустил что-то важное.
Так и вышло, на него кричали сразу два генерала — и в их крике Фетин улавливал страх и растерянность. Он ждал трибунала, недоумевая — что такого было в этом непонятном звере. И всегда при слове «Колтуши» Фетин вспоминал, как шёл мимо клеток с тощими собаками, как перед ним качался в руке смотрителя белый конус фонаря, и как он на секунду встретился взглядом с котом в клетке.
— Почему кот? — спросил тогда Фетин, и не стал вслушиваться в ответ, а надо было бы вслушаться. Надо бы вдуматься, и тогда не повернулась бы к нему судьба широкой спиной конвойного, не сидеть ему в землянке босым, без ремня и погон.
Кот в клетке обмахнул Фетина ненавидящим взглядом жёлтых, светящихся в полумраке глаз, и отвернулся.
А через два дня пришла немецкая разведгруппа и украла кота.
Кота Павлова.
Тогда ещё, оказавшийся более виновным смотритель шептал ему на ухо про то, что собаки были для Павлова не главным делом, а главным был этот бойцовый кот, причуда академика и опровержение основ — но Фетин готовился честно принять в грудь залп комендантского взвода. Ему не было дела до ускорения эволюции и стимулятора, вшитого в гуттаперчевое кошачье сердце
— Да, только вы тогда майором были, — по инерции произнёс молодой капитан и проглотил язык.
Только сейчас Розенблюм понял, что сказал непростительную глупость. Эта глупость наполнила всё его юношеское тело, и он надулся, побагровел, начал давиться от ужаса.
Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошёл к выходу.
Следующее утро начиналось тяжело, будто из лёгких ещё не выветрилась подвальная гниль.
Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами.
Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность — а Розенблюм знал,