больше не умеет управлять временем.
Говорят, правда, что один беглец не утратил свои туфли, а смухлевал, пустил на варево казённые ботинки, спрятав за пазухой туфли с набойками… Но это вряд ли.
Вот я и рассказал тебе, парень, эту тайну — смотри, не протрепись. Ты знаешь всё это только потому, что у тебя настоящее чувство ритма.
Я был доверчив и впечатлителен. И теперь я знал тайну мира, но больше того, я знал, что мир не скучен и уныл, а волшебен и ярок. Его пульс бился мне в мальчишеские уши ритмом чужого танца. Я хранил чужую тайну три дня — больше, чем мог вытерпеть любой из моих сверстников. Проговорился я старшему брату.
Тот, не дослушав, поднял вверх палец:
— Дай угадаю… Они съели свои туфли! Съели!..
И он хохотал, шлёпая себя по ляжкам.
Я стоял как оплёванный. Оказалось, что не только брат, но и весь посёлок знает эту тайну.
Оказалось, что и старик этот был многим известен — много лет он учил детей музыке в железнодорожной школе, пока новый директор не выяснил, что у преподавателя музыки вовсе нет музыкального слуха.
Мир оказался опять прост и естественен — и это было чудовищно жестоко. Я убежал в сарай и плакал там от обиды и унижения, проклиная свою доверчивость.
Грабли и лопаты жались по стенам в испуге от моего рёва.
Прошло десять лет. За это время много что переменилось: «вжик-вжик» — и рухнул старый мир, а потом поменялось название государства. Переменилась и моя жизнь. Умерли родители, а брат уехал в другой город. Дача перешла ко мне, хотя зимой в городе я скитался по съёмным квартирам. Но я был молод, а когда ты молод, то тебе плевать на благополучие. И все мы давно узнали, что возвратно-поступательные движения можно делать не только с двуручной пилой.
Дачный посёлок тоже изменился, весь он как-то усох — зато к нему подвели газ, и исчезли дачники, что возили в детских колясках красные длинные баллоны. Миновали голодные годы, когда сумасшедшие старики и старухи разводили на дачах кур и поросят, а потом, надорвавшись, продавали свой надел пришлым людям. Исчезли заборы из штакетника, сменившись каменными и железными.
И внезапно всё как-то успокоилось, будто набрало в рот ваты. Ритм времени стал глухим, невнятным.
В те времена у меня приключилась большая любовь к той самой девочке, что провожал я когда-то — любовь быстрая и безнадёжная, как жизнь падающего альпиниста.
На третий месяц этой любви выяснилось, что моя девушка уезжает навсегда — к антиподам. Почему-то все мои друзья, когда слышали «Новая Зеландия», бормотали «К антиподам, к антиподам, к антиподам?» — и думали, что это удачная шутка. Но шутка эта, будто двуручной пилой, рвала мне душу — «вжик-вжик».
Я узнал об этом случайно, не от неё, сидя под вечерним дачным небом у мангала.
Сосед мой сказал, что она улетает завтра, — и можно было опустить голову в уцелевшую пожарную бочку и орать туда о своём горе. Или, повинуясь нелепой романтике, можно было умчаться в аэропорт для последнего поцелуя… Нет, на самом деле для того, чтобы там произошло какое-нибудь чудо неразлуки. Я действительно сорвался с места, прибежал на станцию и увидел, как к ней подходит и останавливается — всего на минуту, последний поезд.
На него было невозможно успеть. Отчаяние охватило меня, и тут я почувствовал на себе чей-то взгляд.
На скамейке у магазина сидел худой костистый старик, бездарный учитель музыки и смотрел на меня в упор. Наверное, это длилось секунду-две, и вдруг он махнул мне рукой — беги, дескать, беги. Успеешь.
Успеть я не мог, но всё же сделал несколько шагов вперёд и тут же обернулся.
Старик встал со скамейки и одновременно щёлкнул пальцами обеих рук.
Он хлопнул в ладоши, топнул ногой. А потом начал странно двигаться — это был не танец, а развалины танца. Будто здание, обросшее мхом, с нехваткой стен и крыши при порыве шквального ветра обнажает мраморные колонны и напоминает о своём величии.
Старик бил чечётку по плитке, которой была вымощена площадка перед магазином.
Вдруг я понял, что пространство вокруг меня загустело, и движение фигур на станционной платформе остановилось. Я ещё медлил, но старик мотнул головой — что, дескать, ждёшь?
Он натянул тонкие морщинистые веки на глаза, как большая черепаха, и принялся танцевать вслепую, как шаман.
Я бросился к поезду, который увяз в этом киселе, и влетел в тамбур как раз в тот момент, когда двери вагона с шипением стали смыкаться. Смыкаться медленно-медленно.
В мутном окне со стёртыми буквами, призывающими не то не прислоняться, не то не слоняться, уже ничего нельзя было различить.
Я не видел ни станции, ни магазина рядом с ней, ни старика — и отчего-то догадывался, что не увижу его больше никогда.
2022
€0,99 (День офисного работника. Последнее воскресенье апреля)
С Зоном нас познакомил Раевский — мы заезжали тогда в их далёкий город, и Раевский определил нас на постой к Зону.
Потом они расстались-разъехались, а тогда Зон поехал в деревню по скорбному унылому делу — хоронить бабку Раевского. Старуха жила в деревне, где доживали ещё три такие же старухи, и хоронить её было некому. Раевский позвал Зона, потому что Зон сидел с ним за соседним столом в одной конторе. Контора была такой странной, что никто из сотрудников не помнил, как она называется, — скука съела её имя и смысл.
Дорога сразу не заладилась — поезд был тёмен и дышал чужим потом, пах так, как пахнут все медленные поезда на Руси. Они выпили пива и к ночи пошли в тамбур, чтобы открыть дверь в чёрное лязгающее пространство между вагонами. Это место в русском поезде издавна служит запасным туалетом. Однако дверь между вагонами оказалась наглухо запертой.
— В прежние времена я без треугольного ключа не ездил. Даже в электричках, — сказал расстроенно Раевский.
И тут Зон нащупал в кармане странный предмет и не сразу вспомнил, что это такое. Он медленно, ещё не веря собственным глазам, достал этот предмет из-за подкладки.
Раевский сразу уставился на его ладонь.
— Ножик? Швейцарский?
Ножик, конечно, был никакой не швейцарский, хотя такой же ярко-красный. На боку его, вместо белого креста на щите, красовалась звезда. Безвестные азиатские умельцы как бы говорили: чужого не берём, сами сделали, а что можно перепутать, так мы за