измене собственным принципам. Полибий, по его словам, слишком художественно описывает трагическую гибель Абидоса, взятого Филиппом, и последние годы македонского царя, терзаемого муками совести. То есть он сам превращает историю в трагедию и повинен в тех же грехах, в каких упрекает Филарха и Зенона. Примеры, приводимые Вольбэнком, далеко не исключение. Вспомним портреты обоих Сципионов. Или переговоры Филиппа с Титом. Современный историк ограничился бы словами, что полемика приняла очень напряженный характер, иногда стороны вели себя недостаточно корректно и даже позволяли себе выпады личного характера. Крики этолян, мгновенные реплики Филиппа, насмешка Тита, ядовитая улыбка царя — все это совершенно лишние подробности. И все-таки я никак не могу согласиться с Вольбэнком.
В самом деле, история, говорят нам, совершенно особая наука со своими методами и принципами. Верно. Но разве историк не может привлекать методы других наук? Разве не может он, например, воспользоваться данными этнографии и археологии? Больше того, он может привлечь даже совсем уж чуждые ему естественные науки, астрономию и математику, скажем, для решения каких-нибудь проблем датировки. Но сколько бы он ни привлекал математику или астрономию, он не станет ни математиком, ни астрономом. Ибо математика или астрономия нужна ему не сама по себе, а только в помощь истории. Он похож на человека, который строит дом своими руками. По мере строительства он бывает немного плотником, немного столяром, немного даже вычислителем. Но цель его одна — возводимое здание.
Итак, историк вправе привлечь математику, если только она одна дает ему ключ для решения какой-то проблемы. Но есть область, ключом от которой владеет одно лишь искусство. Это человеческая душа. Иных средств, кроме искусства, у нас нет. Мы можем сколь угодно точно описать лицо Филиппа, короля испанского, сообщить даже длину его носа с точностью до десятой доли миллиметра. Но никогда не даст нам это того, что дает портрет этого монарха кисти Веласкеса. Подобно этому наука бессильна изобразить душу человеческую. Можно считать, что человек не играет никакой роли в истории, а потому не достоин внимания настоящего ученого. Но Полибий-то считал по-другому. А значит, рисуя портреты отдельных людей и целых народов, он должен был прибегать к художественным средствам. Поступал так и Фукидид. Он не придавал значения человеческим характерам, а потому портретов не рисовал. Но вот он захотел изобразить новую эпоху, время разнузданного насилия, которая наступила в конце Пелопоннесской войны. И он с необыкновенной художественной силой изображает керкирские убийства, ибо портрет эпохи тоже портрет.
Но даже рисуя свои художественные портреты, Полибий остается историком, а не писателем. Здесь он поистине противоположен Плутарху. Плутарх берет материал из истории и создает от начала до конца художественное произведение. Так поступал и Шекспир в своих хрониках, и Пушкин в «Борисе Годунове». Полибий же, используя средства искусства, создает произведение чисто историческое.
И последнее. Вдумаемся внимательнее, в каких грехах Полибий упрекает Зенона и Филарха?
Зенон превратил описание битвы в вычурное риторическое упражнение. «По причудливости оборотов с ним не могли бы сравниться даже сочинители речей». Полибий описал много битв; некоторые из них он считает роковыми для человечества, как битву между Сципионом и Ганнибалом. Но всегда перед нами четкий и трезвый анализ, а не звенящие чувством фразы. Филарх рассказал о гибели взятого неприятелем города. И Полибий поведал нам о страшной судьбе взятого Филиппом Абидоса. У Филарха женщины с распущенными волосами, влекомые в рабство, рыдающие мужчины, осиротевшие дети и старцы. Есть ли что-нибудь подобное у Полибия? Нет. Его скупой и суровый рассказ содержит только факты. Ни капли риторики. Ни прочувствованных тирад, ни душераздирающих сцен. Именно поэтому его рассказ так сильно западает в сердце.
Образы Филарха — это избитые штампы всех риторических декламаций, над которыми впоследствии издевался Цезарь. «Большинство ораторов, которые выступали до меня, в великолепных речах оплакивали гибель Рима. Они перечисляли бедствия, которые несет с собой беспощадная война, все то, что грозит побежденным. Волочат девушек и подростков, детей вырывают из объятий родителей, матери семейств отданы на забаву победителям, храмы и дома разграблены, кругом резня и пожары; повсюду оружие, трупы, кровь и плач. Но, ради богов бессмертных, какую цель имеют подобные речи? Возбудить у вас ненависть к заговору? Уж, конечно, человека, которого не тронуло такое страшное событие, взволнуют слова!» (Sall. Cat. 52).
Эта банальная риторика ничего общего не имеет со страшным описанием нравственной гибели Филиппа. Полибий, надо сказать, терпеть не мог сентиментальности и пафоса. Он часто с гневом повествует о злодеяниях. Но слезливости и высокопарных фраз у него нет.
Поэтому смело можно утверждать, что Полибий не только историк, но великий писатель. Мы как-то часто путаем прилизанный и приглаженный стиль и литературное мастерство. Плутарх говорит, что Тимей увлекается бессмысленной риторикой и чересчур заботится о стиле. «Мне же борьба и соперничество с другими из-за способа выражения кажется чем-то мелочным и свойственным софисту» (Nic. 1). «Кто обращает все внимание не на содержание, а желает, чтобы речь его была аттическая и тонкая, — говорит он в другом месте, — похож на человека, не желающего пить противоядие, если чашка сделана не из аттической глины и не желающего зимой надевать плащ, если он соткан не из аттической шерсти» (De aud. 9). Действительно, филологи суровы к языку Плутарха. «Язык и стиль Плутарха нельзя назвать образцовым. По-видимому, он и не особенно заботился об обработке его… В общем стиль Плутарха довольно небрежный»{70}. Напомню, что и у Достоевского нарочито небрежный, неотделанный язык, в чем его горько упрекали современники.
Плутарх — гениальный писатель, сочинения которого были настольной книгой Шекспира. О Достоевском и говорить нечего. Напрашивается мысль, что если оба они писали небрежно, то делали так не по неумению, не из-за собственной беспомощности, а по какой-то иной причине. Мы видели, что Плутарх даже упрекает Тимея за излишнюю заботу о стиле, которая кажется ему мелочной. А Достоевский говорит о Кармазинове, за которым скрывается, как известно, Тургенев — «обточено и жеманно». Сами филологи признают, что «если оставить в стороне чисто формальную сторону… и иметь в виду только содержание, то рассказ его (Плутарха) почти всегда интересен»{71}. Думаю поэтому, что и Полибий не без причины пренебрегал слогом. Замечательно, что филологи пишут о нем почти то же, что и о Плутархе. Грабарь-Пассек отмечает, что недостатки Полибия касаются «исключительно внешней формы изложения. Язык Полибия… не язык ритора — аттикиста или азианиста; это общегреческий язык, на котором в то время говорили и писали то, что имело значение для текущего