— Што ты? Матерь зовет!
По неложному испугу холопки-мордвинки понял, что та не лукавит с ним. Иван с трудом оторвался от девушки, его горячие вздрагивающие руки еще ощущали нежное тепло девичьих грудей, упругую гибкость стана, все то, что он только что тискал и мял, впиваясь губами в полуоткрытый влажный рот, готовясь уже нести, бросить ее, заголив, на сено, на ряднину ли в задней горнице… Толчками ходила кровь. Вырвавшаяся в испуге девушка стояла близь, взглядывая жалобно, растерянно и виновато, торопливыми пальцами оправляла сбитый плат, застегивала рубаху на груди. Иван стоял, глядя на нее, опоминаясь. Сам уже услышал наконец настойчивый голос матери.
— Бяжи! — шепнула девушка, любуя его тем же призывным жадным взглядом, что и допрежь. — Бяжи, ну! Вечером, ко ли… — Не договорила, утупила взор, вся залилась огненною краскою стыда. Он кивнул, вновь привлек ее разом подавшееся к нему тело, сжал до боли, до того, что ойкнула тихонько, отпустил, отпихнул ли скорее себя от нее, вывалился в дверь.
— Ванята-а-а! — звала мать. Потный, с лихорадочным румянцем на щеках, вступил в горницу. Узрел непривычно строгий, отстраненный материн взор. У тупил глаза в пол. Ругать будет! Но матерь начала говорить что-то о кормах, справе кониной, и только спустя время понял Иван, что мать посылает его во владычную волость добрать и свезти на Москву рождественский корм. По нынешним снедным расходам корм требовалось собрать зараныпе обычного срока.
— А не дадут? — с запинкою выговорил он.
— Пото и посылаю тебя! Не отрок уже, муж! Воин! Меня, бабу, могут не послушать, а тебя должны!
— Завтра? — вопросил с надеждою ошибиться.
— Сегодня, сейчас езжай! — строго отвергла мать. По поджатым губам, по твердоте голоса внял, не уступит. Тело жаждало докончить то, что едва не произошло только что, и девушка ждала, звала его… Но воспротивить государыне-матери? Такого позволить себе не мог и поднесь!
И проститься толком не сумел тоже. Мать все не отпускала его от себя. Лишь с коня бросил взгляд, показал рукою, мол, скоро вернусь! И, приметив ее ответный, отчаянный, немой зов: "Не уезжай!", едва не пал с коня, едва не потерял стремя, голову повело от скованной жажды обладания. Спасаясь от себя самого, погнал в опор и лишь дорогою, проскочивши пять деревень, додумал, как стало бы ему обмануть матерь… Да не ворочаться теперь-то уже назад! Он ехал и плакал. Слезы, самим поначалу не замеченные, падали на гриву коня. Плакал горько. Душа, в глубине где-то, знала, ведала, что видит любимую в последний раз…
А Наталья Никитишна, проводивши сына (долго стояла на крыльце, глядя Ивану вслед), поворотилась и тяжелыми шагами, словно бы одряхлев, воротилась в терем. Села. Глаза подняв, негромко повелела девке, взятой с деревни, позвать холопку-мордвинку пред очи свои. Знала, что сейчас разобьет сердце девичье, а — нельзя было иначе никак! И когда та вступила в горницу, едва прибранная, со следами Ивановых поцелуев на лице, Наталья долго-долго смотрела на девушку, смотрела и медлила заговорить, пока та наконец сама не пала ей, винясь, в ноги. Слов было сказано мало и усталою до смертной истомы госпожою, и заплаканной девушкой, которая сейчас прощалась с самым дорогим для себя на свете.
— Не женится он на тебе! — уговаривала Наталья. — Невместно ему! Ну а жену приведет? И ты как? Ты и меня пойми, я — мать! Бог даст, найдешь себе ровню, дети пойдут… Своих обрящешь! Вольную тебе даю и серебра в приданое, со знакомым купцом из Коломны отправлю! До Казани тебя довезет. Али воли не хочешь?
Та отчаянно, молча, отрицая, затрясла головою. Пробормотала:
— На дворе буду… Хошь свиней, хошь курей пасти… Глянуть бы только разок на него…
— Глянуть мало! А воля — всего дороже! Любовь пройдет! Проходит, и не воспомнишь потом! Я вот первого мужика своего и ребенка того, покойного, мало и помню. Дети пойдут, и успокоишь сердце! А воля — она завсегда с тобою. По гроб! Дороже воли ничего нет на земле! Пото и воюют, и бьются друг с другом… И роботят друг дружку с того тоже! Над кем иным жажда волю свою показать!
Седь-ко рядом со мною. Вот так! Посумерничаем вместях. Пойми, не со зла я, не со спеси боярской, а — сам не захочет! Стыдиться начнет, приятели-боярчата осудят, жены ихние не примут тебя, на кажном празднестве плакать придет! Станет наш Ванята пропадать на стороне, хмельной приходить, учнет галиться да диковать над тобою! Еще того больней, что и дите не залюбит, поди… Того хочешь? Так уж Господь установил, в своем кругу, в своем племени надобно и супруга себе искать. Там, по крайности, будешь хотя знать, чего и сожидать от ево!
— Я-ить к вашему дому привыкла, боярыня! — шепчет девушка.
Наталья обнимает вздрагивающие плечи, прижимает ее к себе и молчит. Что говорить? Все сказано уже. Ивана, коли оставить ее в дому, на вожжах не удержишь, а и семьи путевой не станет у него с холопкою. Это сейчас — вынь да положь, а сам нравный! В Никиту весь. Ему и сряду, и коня подавай, как у больших бояр! Не окороти нынче, сам матери пенять опосле учнет. Не воспретила, мол… И краснеть станет за жену. Тут не обманывала ни себя, ни ее. Поцеловала девушку, подтолкнула легонько:
— Иди спи! Утро вечера мудренее! — А сама строго свела брови, выпрямилась. — На Масленой Ивана надобно беспременно женить. И то припозднилась уже!
И строга была назавтра, когда собирала вчерашнюю холопку свою. Не давала ни себе, ни ей ослабы. Хотя от молчаливого горя девушки порой заходилось сердце. И уже когда отвезла, когда уговорила торгового гостя довезти девку невереженой до ее родных палестин, когда, на прощанье, купила той плат тафтяной, травами писанный, и целое лукошко в дорогу заедок, орехов в меду и печатных пряников и когда расцеловала на прощание, ощутив соленую влагу слез и смутно помыслив о себе, то ли она делает, что надобно? Ох, то, именно то! И когда отвалила от причала, круша ледяные забереги, объемистая купеческая мокшана, и когда проводила взглядом бегущую по синей холодной воде речную посудину под пестрым ордынским парусом, когда уже ехала назад в старом своем возке, что жалобно стонал и скрипел на всех выбоинах и ухабах подмерзающей дороги, сидя одна внутри, среди кулей и кадушек накупленной на рынке по случаю лопоти, снеди и справы, потребной в хозяйстве, ощутивши, уже в пути, горькое холодное одиночество, тоску по этой молодой и еще такой глупой и такой доверчиво-горячей жизни, представив, вняв, как будет говорить с сыном, когда тот воротит, сияющий, в Островов и будет жадно искать взглядом впервые, быть может, не ее, не матерь свою, а эту мордовскую девушку и не найдет, не обрящет, и что будет говорить он, и что скажет ему она, и подумалось даже, не возненавидит ли он тогда свою старую матерь? Заплакала. Холодными безнадежными слезами старой женщины, счастье которой, всякое, уже назади и невозвратимо!
Дома показалось отвычно тихо. Теперь можно было признаться себе, что уже давно беспокоилась, замечая горячечные взгляды девушки, а когда Иван потянулся к ней…
Она все не находила места себе. Выходила на крыльцо. Поля были голы. Затвердевшую землю укрыло белою порошей, но дороги еще не установились, еще не пошли обозы, не двинулись крестьянские возы с дровами и сеном… Тишина. Редко где взоржет конь или корова замычит. А ей бы сейчас — трудов без перестали, лишь бы не думать ни о чем!
Возвращения сына из Москвы ждала с замиранием сердечным. Минуло Рождество. Приходили дети со звездой. Наталья одаривала всех заедками… Приходили славщики… Иван воротился хмельной, веселый. Сказывая, беспокойно и жадно кидал глазом, ждал, что войдет. Подойдя к поставцу и не оборачиваясь, Наталья сказала ровным бесцветным голосом:
— Отправила я ее. На родину. Вольную дала. И не ищи боле! Не ровня она тебе. А в холопках держать с дитем… — Обернулась. Сын сидел каменный, утупя очи в столешню. — Жениться тебе нать! — сказала твердо. — Чести рода не уронить!
Иван плакал, трясся, положивши голову на стол. Подошла, легко провела по волосам. Дернулся. Ждала, прогонит. Нет, стерпел!
— Приятелей вспомни. Офоносовых! Да узнали б, што мордвинку-холопку взял за себя, проходу б не дали! А на двори держать при живой жене — и грех, и стыд. Понимать должон!
Иван поднял из скрещенных рук жалкое сморщенное лицо:
— Зачем… Зачем… Почто… Хошь проститься на последях! — не кончил, пал снова лицом вниз.
— Муки не хотела лишней. Обоим вам. Простились хорошо. Не сумуй. Бог даст, и мужа найдет по себе доброго!
— Не хочу! — бормотал Иван. — Не хочу боярином…
Мать молчала, гладила по волосам, возразила наконец строго:
— Хочешь! Не хотел бы, дак, как Лутоня, ноне землю пахал.
— В монастырь уйду! — сказал Иван грубым голосом.
Мать промолчала. Подумалось: куды тебе в монастырь! Сидела молча, ждала, когда перегорюет. Он говорил что-то еще, упрекал, грубил. Молчала.