— Мамо! — вопросил наконец. — Я очень плохой, да?
— Ты воин! И батько твой был нравный, поперечный был. А выбрал все же меня!
— Я понимаю, я все понимаю, мамо! А только… — Он опять зарыдал, горько, по-детски.
"Отойдет!" — подумала Наталья. Сама достала из поставца глиняный жбан, налила полную чару меду:
— Выпей!
Иван глянул на матерь недоуменно. Зарозовев, принял и опружил чару. Наталья света не зажигала. Девку, сунувшую было нос в горницу, выслала вон. Еще погодя повелела тихо:
— Ступай усни!
Уже и та была горькая радость, что не отрекся от матери, выслушал, переломил себя… Айк добру ли, что так скоро дал себя успокоить? Как бы Никита поступил на еговом месте? А уж заплакал — навряд! Продолжишь ли ты славу рода своего, сын? Или, ничего не свершив, постареешь, утихнешь, станешь, как все, "ни холоден ни горяч", — по слову апостола? В память Никитину в сыне не хотелось тово!
А женит она сына теперь… Добро, слюбятся! А коли нет? И учнет он тогда поминать свою прежнюю любовь? Одна надея, что телесная страсть скоро проходит, а подчас и не оставляет следов в душе.
Одна сидела в сумерках, не зажигая огня, и все думала, думала и не могла понять: к добру ли пришла ее сегодняшняя семейная победа? За крохотными окошками, затянутыми бычьим пузырем, слышалось мягкое медленное шуршанье падающего снега.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Племянник Сергия Радонежского, сын его брата Стефана, Федор Симоновский был тоньше, изящнее, духовнее своего родителя, не так силен и, быть может, не так здоров, каков был отец в его молодые годы. Духовность перенята была, — в той мере, в какой ее вообще можно перенять, — конечно, от "дяди Сережи", от Сергия. Та немного ревнивая любовь, которую испытывал великий старец к своему племяннику, не на одних давних воспоминаниях строилась. И Сергий понимал, что делает, намеря поставить Стефанова сына преемником своим. Однако те незримые часы, что отсчитывают сроки нашей жизни, заставляли Федора торопить и себя, и время. Ему не долго назначено было жить после Сергия, и потому симоновский игумен спешил. Он ушел из дядиного монастыря и стал игуменом на Москве, в старом Симонове, потому что не мог и не должен был ждать. Он переделал великую массу дел за годы своей жизни и умер в сане архиепископа Ростовского, духовного главы той земли, откуда когда-то изошли в Радонеж его дед с бабкою, разорившиеся великие ростовские бояре. До того Федор сумел побывать и в Царьграде, и во многих градах иных, а ныне, уговорив, вместе с дядею, великого князя Московского, готовился поехать в Киев за владыкой Киприаном.
Дмитрий не сразу согласился на этот посыл. Он перемолчал, когда с ним в Троицкой обители заговорил об этом Сергий Радонежский. Поручив преподобному основать новый монастырь в честь одоления Мамая, Дмитрий как бы откупился на время от настырных старцев. Но откупиться от Федора, как-никак своего духовника, оказалось куда сложнее.
До Дмитрия уже давно дошли вести о поставлении Пимена, как и о том, что Митяй был, по-видимому, убит и в убийстве этом, во всяком случае, повинен и Пимен.
Но все же принять литовского прихвостня, когда-то изгнанного им из Москвы… Князь сидел, большой и тяжелый, угрюмо утупив очи в пол и лишь изредка взглядывая в светло-стремительный лик великокняжеского духовника.
— Церковь православная в обстоянии днешнем, пред лицом католиков и бесермен, должна быть единой! В сем — залог спасения Русской земли!
— Но Ольгерд…
— Ольгерда нет! И такого, как он, не будет больше в Литовской земле!
— Почто?
— Кончилось ихнее время! Ушло! Умрет Кейстут, и в Вильне воцарят римские прелаты! У православных Литвы ныне единая заступа, мы! И не должно создавать иной! Не должно позволять католикам ставить своею волей православного митрополита, который затем сотворит унию с Римом или же вовсе обратит всю тамошнюю православную Русь в латинскую веру! Отложи нелюбие свое, княже, и поступи так, как советует тебе глас церкви Божией! Люди смертны. Смертен и Киприан. И ты смертен, князь, и я, твой печальник. Но бессмертен Господь, нас осеняющий, и вера Божия не прейдет в Русской земле, доколе иерархи ее будут неколебимо блюсти заветы Христовы! Отложи нелюбие, князь, послушай гласа разума, им же днесь глаголю тебе!
В тесном моленном покое княжеском было тихо. Слегка колебалось пламя высоких, чистого, ярого воску свечей. Мерцали золото, серебро и жемчуг дорогой божницы. Лики святых, оживая в трепетном свечном пламени, пристально и сурово внимали наставительной беседе, и князь, вскидывая очи, видел, что и они смотрят и тоже ждут его решения, и с горем, с трудом, противясь тому, но уже и изнемогая, начинал понимать сугубую правоту Федора, Сергия и прочих игуменов, архимандритов и епископов, ныне дружно уговаривавших его согласить на Киприанов приезд.
Было жарко. Князь освободил из крученых шелковых петель на груди сканные пуговицы домашнего зипуна. Принял бы! Но так стыдно казало, после давешнего срамного выдворения, паки встречать "литвина"! (По-прежнему упорно болгарина Киприана называл литвином про себя великий князь.) И тем же молодцам, что вышибали Киприана вон из Москвы, теперь велеть устраивать ему почетную встречу? Однако сухощавый, строгий, с тонкими нервными перстами игумен Федор, читая без труда в душе Дмитрия, угадал и эту Князеву трудноту:
— Не реку о пастыре Киприане! Но о человеке реку! Премного удоволен будет сей почетною встречей там, где прежде претерпел хулы и гонения! Труднота восхождения усиливает обретенную радость! Паки возлюбит тебя сей, и паки будет служить престолу митрополитов русских, с таковою труднотою достигнув сей высоты!
Дмитрий поднял на своего духовника тяжелый недоверчивый взгляд.
— Но почему именно Киприан?
— Для того ради, паки реку, дабы не оторвать православных великого княжества Литовского от Владимирской митрополии! Дабы все православные русичи, ныне и временно, временно, — глаголю! — разлученные литвином, охапившим исконные киевские земли, кормлялись единым пастырским научением! Дабы и церковь православная, и народ русский, ныне сугубо утесняемый, не погибли в пучине времен, но воссоединились вновь, возвысились и воссияли в веках грядущих!
Не столько слова Федора — "века грядущие" слабо представлялись Дмитрию, — сколько убежденный, яростно-страстный и непреклоннонастойчивый голос симоновского игумена убеждал и убедил великого князя Московского.
Дмитрий и допрежь того уступал силе духовной, не понимая вполне, но ощущая то высшее, что струилось от Алексия, от Сергия Радонежского и что присутствовало в этом пламенном игумене, которого едва ли не сам Сергий и назначил ему! Князь послушался голоса церкви. А Русская церковь той великой поры еще не стала ни канцелярией, ни рабой властей предержащих. Было кого и слушать!
Дмитрий встал. Будут еще уговоры боярские, толковня в Думе княжой, многоразличная молвь на посаде, будут приходить к нему купеческая старшина и игумены монастырей, будет соборное, почитай, решение земли, во всех случаях неясных по следствиям своим предпочитающей то, что освящено обычаем и преданьем, все будет! Но сейчас стоят в моленном покое княжеского дворца двое: великий князь Московский Дмитрий Иваныч и его духовник, игумен Федор Симоновский, стоят и смотрят в очи друг другу, и князь говорит игумену:
— Будь по-твоему, отче! А за Киприаном сам и езжай. Тебя и пошлю!
В Киев, к митрополиту Киприану, во главе пристойного клира, предупредив о себе посольскою грамотой, с поминками, дарами, снедным запасом и дружиною игумен Федор выехал двадцать пятого февраля, о великом заговенье.
Литовским князьям было в ту пору не до дел святительских, хотя Владимир Ольгердович был и остался впредь верным покровителем Киприана. А Киприан, получивши дорогую для себя грамоту, за которую боролся столько лет и уже понемногу приходил в отчаяние, Киприан удалился в укромный покой, отослав даже келейника. Сам, наедине с собою, перечел великие и спасительные для себя слова, поцеловал бумагу и, застыдясь, замер, смежив ресницы. Как медленно — и как быстро! — движется время. И почему то, что должно было, что не могло не произойти, наконец совершалось только сейчас?! Когда в могиле Филофей, когда невесть что сотворилось в Константинополе, когда… Господи! Ведаю, что и о том должен благодарить благость твою, что не ввергнут в узилище католиками, ни в заточение от неверных, что не лишен сана новым патриархом, все так! Но сколько высокий промысел твой судил мне претерпеть на этом пути! Воистину, крестная дорога суждена рабу твоему, Господи!
Он начал молиться, и молился истово. И постепенно острая горечь уходила, отступала посторонь, а в сердце ширилось ликование удачи. О! Он теперь… Вся похороненная было энергия воскресала в нем. Он готов был вновь учить и иначить, мысленно уже теперь смещал и назначал иерархов, открывал новые храмы и приобретал волости, писал книги, проповеди и поучения, укрощал князей, он уже воспитывал потомков князя Дмитрия, он уже объединял русскую церковь с болгарской и греческой, он уже посылал рати на неверных… И только тут опомнился и окоротил свои вожделения. Еще как встретит, как поставит себя перед ним, митрополитом, великий князь Московский?