С Ламанским желалось бы увидеться очень. Книгу Самарина рад бы прочесть ужасно, тем более что обо всем этом сам всегда думаю, но где я ее достану?{1067} Здесь ужас что такое. Даже в Женеве, где есть русские книги, лежат на прилавках только «Что делать»{1068} и разная дрянь наших эмигрантов. Если и есть еще русские книги, — какой-нибудь томик Гоголя, Пушкина, — то случайно. В продаже русских книг нигде ни порядку, ни толку, ни мысли. И редко где даже и продают. Здесь, в Италии, ничего нет. Желал бы достать Самарина, да негде.
Мучаюсь и беспокоюсь тоже об родных. Паше я не мог ничего прислать всё лето, но и он уж хорош. Но я на него не сержусь; не за что ему любить меня особенно, а к ошибкам его по службе я не могу быть строг. Бедный, неразвитый мальчик, один и без помощи, — как не наделать ошибок, но боюсь худшего и ужасно бы желал поскорей помочь ему. Эмилия Федоровна в ноябре месяце тоже должна съехать с моей квартиры у Алонкина, потому что я не могу платить за квартиру. Всё это меня беспокоит и все-таки прежде всего надо кончить работу!
А уж про мой долг Вам, друг мой, Вам, — мне стыдно и подумать! Мучает он меня ужасно и именно тем, что Вы поступили со мной как родной брат, да еще не всякий поступит.
У Вас же у самих семья. Но получаю же ведь я деньги! И потому — отдам. Придет и для меня рассвет, а главное, хотелось бы мне в Россию. В России я бы обернулся лучше. И подумать еще, что Соня наверно была бы жива, если б мы были в России!
Анна Григорьевна Вас любит и об Вас думает и говорит с радостию. Передайте мой и ее поклон усердный (она уже три раза спрашивала сегодня, пишу ли я от нее поклон) Вашей супруге и Вашим родителям.{1069} А от меня тоже и всем меня помнящим. Мне жаль Ковалевского, — добрый и полезнейший был человек, — так полезен, что, может быть, только по смерти его это совершенно почувствуется.{1070}
Ваш весь Ф. Достоевский.
Ради Бога, пишите ко мне. Адресс во всяком случае:
Italie, Milan, à M-r Dostoiewsky, poste restante.
134. A. H. МАЙКОВУ{1071}
11 (23) декабря 1868. Флоренция
11/23 декабря/68. Флоренция.
Спешу Вам ответить, дорогой друг Аполлон Николаевич, и именно спешу, хотя так бы хотелось от сердца поговорить. Вообразите, что я натащил на себя? Я писал Вам, кажется, что я с окончанием «Идиота» застрял и кончить в декабрьском нумере не успел и не успею.{1072} Об этой mea culpa[93] я уведомил Каткова совершенно откровенно, то есть что окончание романа придется напечатать в виде приложения подписчикам в будущем году. Теперь я вдруг решил иначе (только не знаю, согласятся ли с моим решением в редакции «Русского вестника»). Я решил кончить всё, и 4-ю часть и заключение, в декабрьском № нынешнего года, с тем, однако, чтоб декабрьская книжка «Русск<ого> вестника» несколько запоздала, а именно: сегодня послал Каткову уведомление, что к 15 января нашего стиля заключение «Идиота» будет уже в редакции; предварительные же главы буду высылать постепенно, каждые пять дней. Штука в том, что у них без того декабрьская книга каждый год опаздывала и даже так, что январская книга следующей подписки выходила даже ранее декабрьской прошлого года. Номер, таким образом, выйдет к 20-му января — немного запоздает, стало быть. Не знаю, как решат. Но мне от сего дня надо будет написать и отослать листов 7 печатных в 4 недели. Я вдруг увидал, что я это в состоянии сделать, не портя романа очень. К тому же всё, что осталось, всё уже записано более или менее начерно и я каждое слово наизусть знаю. Если есть читатели «Идиота», то они, может быть, будут несколько изумлены неожиданностию окончания; но, поразмыслив, конечно согласятся, что так и следовало кончить. Вообще окончание это из удачных, то есть собственно как окончание;{1073} я не говорю про достоинство собственно романа; но когда кончу, кой-что напишу Вам как другу, что я думаю сам о нем. Итак, вот в каком я положении. А между тем накопилось 4 письма, на которые и слишком должен ответить, хотя бы по тому одному, что самому хочется. Вы, конечно, не можете себе вообразить, как Ваши письма меня здесь оживляют. Вот уже с мая месяца не читал ни одной русской газеты! Получаю только один «Русский вестник», и день получения книжки — целый праздник. Кстати; Николаю Николаевичу я пишу, чтоб он мне прислал «Зарю» сюда во Флоренцию, так-таки с первого №, иначе жить не могу. Пусть поставят в редакции «Зари» на счет, если хотят; ведь, может быть, и сочтемся. Судите после того, как же мне дороги письма такого изведанного и испытанного приятеля, как Вы. А когда Вы пишете мне о Ваших беседах с Страховым, то ведь я точно сам тут присутствую.{1074} Я от Страхова письмо тоже получил; много литературных новостей. Порадовало меня, между прочим, известие о статье Данилевского «Европа и Россия», о которой Ник<олай> Ник<олаеви>ч пишет как о капитальной статье.{1075} Признаюсь Вам, что о Данилевском я с самого 49-го года ничего не слыхал, но иногда думал о нем. Я припоминал, какой это был отчаянный фурьерист. И вот из фурьериста обратиться к России, стать опять русским и возлюбить свою почву и сущность! Вот по чему узнается широкий человек!{1076} Тургенев сделался немцем из русского писателя, — вот по чему познается дрянной человек. Равномерно никогда не поверю словам покойного Аполлона Григорьева, что Белинский кончил бы славянофильством.{1077} Не Белинскому кончить было этим. Это был только паршивик — и больше ничего. Большой поэт в свое время; но развиваться далее не мог. Он кончил бы тем, что состоял бы на побегушках у какой-нибудь здешней м-м Гегг адъютантом по женскому вопросу на митингах и разучился бы говорить по-русски, не выучившись все-таки по-немецки.{1078} А знаете ли, кто новые русские люди? Вот тот мужик, бывший раскольник, при Павле Прусском, о котором напечатана статья с выписками в июньском номере «Русского вестника». Это не тип грядущего русского человека, но, уж конечно, один из грядущих русских людей.{1079}
Но на эту тему начнешь — ведь и не кончишь. Хочу я у Вас, дорогой мой, спросить дружеского совета: что делать? Но у Вас одного, конечно. Не надо, чтоб другим были известны мои домашние дела. Вот в чем дело: через месяц я отработаюсь в «Русский вестник». В «Идиоте» всего окажется около 42-х печатных листов. Взял я у них (считая то, что взял перед свадьбой моей, и безделицу, которую еще попрошу) до 7000 руб. Да-с, до семи тысяч. Правда, оно так и выходит, что мы проживали во всё это время средним числом в год до 2000 р., — и то со всеми разъездами, с платьем, с ребенком, со всем, — чего уж никак не могли бы сделать в Петербурге.
По моему расчету (не входя в подробности), я все-таки останусь должен в редакцию «Русского вестника» до 1000 р. Может быть, они этим и не потяготятся; они знают, что я заработаю. Но вопрос: чем же мне жить? Кончив роман, я еще месяца два протяну, ну а там что делать? Обращаться к Каткову? Если они намерены пользоваться моим сотрудничеством, то, конечно, они будут присылать деньги, по моим просьбам, но хуже всего для меня будет то, что я все-таки не буду знать, на каком я буду у них основании? То есть как должный в редакцию писатель, — это я понимаю. Но они никогда не отвечают, — так даже, что я не знаю, приятен ли им мой роман{1080} или нет и желают ли они моего сотрудничества? А это, даже по одним только денежным расчетам, уже довольно важно знать.
Проклятые кредиторы убьют меня окончательно. Дурно сделал я, что выехал за границу; право, лучше было бы в долговом просидеть. Если б я мог отсюда войти с ними в соглашение, — а я и этого-то не могу, потому что нет меня там лично.
Главное же, я к тому говорю, что у меня есть на уме, например, два или даже три издания, требующие одной только воловьей механической работы и между тем которые бесспорно дали бы деньги.{1081} Мне ведь на этот счет иногда удавалось. Здесь же у меня на уме теперь 1) огромный роман, название ему «Атеизм» (ради Бога, между нами), но прежде чем приняться за который, мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных. Он поспеет, даже при полном обеспечении в работе, не раньше как через два года. Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, — вдруг, уже в летах, теряет веру в Бога Всю жизнь он занимался одной только службой, из колеи не выходил и до 45 лет ничем не отличился. (Разгадка психологическая: глубокое чувство, человек и русский человек.) Потеря веры в Бога действует на него колоссально. (Собственно действие в романе, обстановка — очень большие.) Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно, между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа и русскую землю, русского Христа и русского Бога. (Ради Бога, не говорите никому; а для меня так: написать этот последний роман, да хоть бы и умереть — весь выскажусь.){1082} Ах, друг мой! Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм — реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, — да разве не закричат реалисты, что это фантазия! А между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает. Ну не ничтожен ли Любим Торцов в сущности,{1083} — а ведь это всё что только идеального позволил себе их реализм. Глубок реализм — нечего сказать! Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось.{1084}