— Ну, так расскажите же, в чем дело. У вас неспокойно в доме? Феномены?
Допрашивал, конечно, Кречетов. Он всегда вывозил на своих плечах людей, не знающих, как себя в некоторых случаях вести…
— Ужасно неспокойно. Жить нельзя! По ночам стуки то в крышу, то в стену, в сенях кто-то шаркает туфлями, в дверь стучатся. А наберешься духу, выглянешь — ни души. Да кому же у нас ночью ходить? Коллега с женой спят, сторож тоже, а кругом лес да поле.
— Гм… Нужно устроить немедленно сеанс, — решили сообща.
Бутылки значительно опустели. Сеанс обещал удачи…
В пустой огромной сельской школе ночью было похоже на церковь. Облака упали за лесом, высоко стояла желтая луна. Черные кресты рам режут пол. Парты словно гроба. Все куда-то разбежались. Постояла одна, вышла, опять вошла и черная узкая тень поднялась из-за парты.
— Вы?
— Я… Сядьте здесь. Пусть он устраивает сеанс. Сядьте же, я очень много хочу Вам сказать. — И ничего не сказал. Мимо нас, натыкаясь на парты, бродил Попов, ощупывал нас за плечи и не узнавал.
Кречетов был вне себя, но, сохраняя престиж, пространно объяснял молодоженам трудность добиться спиритических разъяснений с первого же раза.
Но молодожены во всем сознались сами, когда бутылки опустели совсем: старший учитель метил на их место свою племянницу и попросту выживал их с помощью «потусторонних» вторжений в их скромную жизнь.
Валерий Яковлевич хохотал, как сумасшедший.
Спать мне не пришлось. Спиритов положили в бомбоньерке, а меня приютил тот самый злодей, старший учитель, на клеенчатом диване в прихожей. Всю ночь зверски ели клопы, огромные, какого-то апельсинового цвета.
На другой день до вечера обозревали окрестности. Обозревать собственно было нечего. Впрочем, в деревне жили кустари и, уже зараженные московскими микробами, делали терракотовые несуразные вазы и бюсты женщин с зелеными волосами. Называли они их «декадентками».
Маленький русский раритет обнаружился на сельском кладбище: церковь-миниатюра, с папертью-колокольней и тончайшими внутренними деталями. Влезая в нее боком раз в год, священник с игрушечными дарами на игрушечном престоле совершал литургию. Так отблагодарил Господа за избавление от какого-то злого недуга своего пятилетнего сынишки местный Тит Титыч.
Было ужасно холодно. Почему-то без пальто, заложив руки в карманы серого пиджака, стоял В. Брюсов, опершись спиной на ствол дерева. Ледяной красный бисер рябины свисал над его головой…
Было ль? Не знаю. Мальмстремом крутящим…Дни все, что было, сметают на дно!
В кабинете Кречетова висел в углу телефонный аппарат, и никогда я не думала, сколько возможностей затаено было в этой коричневой деревянной коробке…
Никогда не забуду, как буквально «проворковал» в нем на бархатных нотах в первый раз голос В. Брюсова, без всякой нужды, без всякого дела, чтобы потом звучать часами, часами, часами…
Это было на другой день после поездки в «непокойный дом», в три часа.
— Нина Ивановна, это Вы?
— Я…
— Я Вас ни от чего не оторвал?
— От чего же меня можно оторвать?
— Что Вы делаете?
— Просматривала корректуры, смотрю на соседнюю крышу, кажется, плачу или буду скоро плакать…
— Все о том?
— О чем? — я рассердилась, — откуда Вы можете знать? Какой гимназический вопрос.
Ах, потери роковые, невозвратимые, никогда не ощущается во всем комплексе за ними грядущих духовных минусов.
Грохот самой катастрофы иногда бывает упоителен, как всякое чувство, переполняющее человека до краев. Пустота начинает зиять из каждой щели только потом, — усиливаясь с каждым проходящим днем, и тогда разливается, как полноводная река, неутешное горе.
Так было и со мной. В час, когда позвонил Брюсов, стены грифского кабинета казались мне могилой, а этот голос зовом с земли.
— Может быть, мы увидимся сегодня?
Холодно, как всегда, я сказала:
— Пожалуйста, в 8–9 мы дома…
Но в этот же вечер, когда в первый раз В. Брюсов пришел, как гость, я поняла, что видеться нам здесь лучше не надо.
— Что это он повадился-то? — спросил потом Кречетов.
Этого вопроса с меня было довольно. Я сама еще не знала, ни зачем он «повадился», ни почему я ему в этом не отказываю.
На другой день мне принесли корзину белых лилий. Тех самых, что должны были «украшать братский стол в Элевзинском храме»…
Я тоже чувствовала теперь к Брюсову острое болезненное любопытство и, совсем запутавшись в мистических тупиках, стала возлагать на него странные надежды.
«Маг-заклинатель, рысь, рыскающая по подозрительным оккультным трущобам» (А. Белый — «Воспоминания о Блоке»), этот человек, конечно, владеет темными тайными знаниями, и если нельзя преобразить жизнь в «золото и лазурь», то, может быть, уж из тьмы-то никто не вышвырнет!
Мережковский сказал же:
Небо вверхуНебо внизу,Что вверху,То и внизу…
Может быть, даже еще упоительнее и прекраснее эта нижняя черная бездна, утыканная золотыми гвоздями навеки потерянных звезд…
И я однажды сказала В. Брюсову:
— Я хочу упасть в Вашу тьму, бесповоротно и навсегда…
Было это поздней ночью, в каком-то трущобном переулке около Дорогомиловской заставы. Ледяной ноябрьский ветер свистал по пустырью, кололся на лету замерзающий дождь. Глубоко пряталась в пухло-черных тучах маленькая хилая луна. Свет ее в грязных прорезах был мертвенно сер. По рытвинам, по тоскливому бездорожью тянулись низкие дощатые заборы. «Золото и лазурь» задернулись погребальной пеленой этой ночи, навсегда.
— Вот видите, Валерий Яковлевич, — обступил ведь «сон глухой черноты», и уйти некуда, — нужно, значит, войти в него.
Вы уже в нем, теперь я хочу туда же.
Он, конечно, знал, о чем я говорю. Под эту «декадентскую» фразу даже здесь, сейчас, я могла бы подписать простую, удобопонятную. Но тогда выражаться удобопонятно было не в моде.
Он знал, но все-таки мы еще не понимали друг друга.
Брюсов положил мне руки на плечи и посмотрел в глаза невыразимым взглядом:
— И пойдете? Со мной? Куда я позову?
С этой ночи мы, сами того не зная, с каждым днем все бесповоротнее вовлекались в «поток шумящий», который крутил нас потом семь лет.
Наступила настоящая зима — с морозами, с запевающими на перекрестках белыми вихрями.
В наших излюбленных печальных и бесприютных местах, в Дорогомилове, в Девичьем монастыре, на Ваганьковском кладбище, в вымершем Петровском парке наметало сугробы. Тогда мы стали проводить дни в музейных и выставочных залах, а ночи в ресторанах, всего больше в ресторане «Метрополь».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});