Под охраной двух сотрудников МГБ я был приведен прямо в Выборгскую тюрьму, где сразу же, прямо с ходу, меня ввели в какой-то тюремный кабинет к сидящему за столом майору, который с явным самомнением произнес следующие слова: "Вот так работает советская контрразведка! Вы куда ехали?" Я ответил, что ехал, мол, на Родину, в Советский Союз и, как смею полагать, нахожусь в советской тюрьме. "Все правильно: находитесь вы в тюрьме. Но вы же не в тюрьму ехали, но… как видите…" Он смотрел на меня с прищуром, снизу вверх, слегка скрывая удовлетворенность своим положением. В общем, это было похоже больше на его личное любопытство, но никак не на допрос: то он спрашивал, как и зачем я оказался в Швеции, то при каких обстоятельствах я был пленен, то о моей семье, и закончилось это «знакомство» тем, что дежурному было сказано: "В третью камеру!" С меня сняли наручные часы, ремень, обшарили карманы и отвели в камеру.
Кажется, нет нужды подробно описывать все то, что я увидел в камере. Это было в начале января 1947 года, немногим больше полутора лет после окончания Великой Отечественной войны, когда тюрьмы были переполнены до ужаса, и об этом читатель наслышан. Конечно, я не знал, как мне быть, если там не было ни пятнышка свободной площади как-то хотя бы присесть. Всего неполных два дня, как я из Стокгольма, где я был поселен в отдельный номер в гостинице, и вот, еще не выяснив степени моей вины, меня втолкнули в кромешный ад, где люди полностью потеряли человеческий облик и почти неудержимо наседали на меня, чтобы раздеть, ограбить и Бог его знает, что со мной сделать. Передать эту картину никаких слов не могу найти. Я видел глаза озверевших человекоподобных существ. Очень похоже, что сделано это было не без умысла, так как буйство было приостановлено дежурным тюремщиком и меня перевели в другую камеру, где находились нормальной морали люди. Значит, было дано понять, что моя судьба ничем не защищена и со мной могут сделать что угодно.
В Выборгской тюрьме я пробыл всего два дня. Какой-то лейтенант-следователь допросил без пристрастий, не затрагивая подробных обстоятельств, после чего в тот же день меня увезли на пассажирском поезде в Ленинград в сопровождении двух военнослужащих в обычном пассажирском вагоне, предусмотрительно не демонстрируя, что я ехал под охраной. В Ленинграде меня подвергли скрупулезному обыску (раздевали донага). Занималась этой операцией какая-то пожилая женщина весьма неприятной внешности, затем она же закрыла меня в так называемый «бокс» — помещение для арестованных площадью не более одного квадратного метра — кажется, более скверного ничего придумать нельзя, если еще иметь в виду, что через волчок за вами все время кто-то наблюдает большим противным глазом. Вот так это было — не хочется и вспоминать.
В «боксе» я простоял на ногах несколько часов — с ума можно сойти! Наконец выпустили — и сразу в «воронок» и к поезду, в пассажирский вагон, с охраной, конечно, до самой Москвы. Опять «воронок», и я уже в Лубянской внутренней тюрьме, в одиночке.
Томительны, безгласны и безответны дни тюремного одиночества, когда ты находишься в условиях тоталитарного сталинского режима в полнейшей непредсказуемости о том, что тебя ждет, и отрезан ты полностью от всего живого. Да ведь и вины же, по существу, твоей нет в том, что ты не погиб на этой страшной войне. А считается, похоже, так: раз ты не погиб, то уже виноват. И рассуждать дальше не о чем… И ты в отчаянии начинаешь шагать взад-вперед по камере, считать, останавливаться, вслушиваться: этажом выше, прямо над тобой, тоже кто-то считает шаги, слышны его повороты после каждых пяти шагов. Кто он? О чем он думает? Этим никто не интересуется, и знать никому не надо.
Кажется, прошла неделя пребывания на Лубянке, и меня в первый раз увели на допрос. Глубокой ночью. По каким-то ступенчатым коридорам с поворотами и спусками — нельзя ни понять, ни запомнить, где тебя остановили лицом вплотную к стене. И от одного того, что глухой притихшей ночью, ничего тебе не объясняя, ведут по мрачным коридорам, становится жутко и тревожно, и ты невольно вспоминаешь своих близких родственников, дядей по матери — Григория Митрофановича и Ивана Борисовича, канувших в небытие в 1937 году. Но почему именно тогда, когда ты уже кое-как, не без труда, смог уснуть?
В кабинете был не то майор, не то подполковник, точно уже не могу сказать. Его фамилия была Седов или Серов. Ему было лет тридцать пять — сорок. Он предупредил меня перед началом допроса, что чем откровеннее и правдивее я буду давать показания, тем легче и скорее закончится следствие. Но я и сам был настроен к тому, чтобы рассказывать обо всем в точности так, как оно было в действительности, раз я пошел на то, чтобы добровольно, как было и задумано, возвратиться на Родину. Вполне возможно, что только потому, что в моих показаниях не возникало никаких неясностей, физических воздействий ко мне не применялось. Но следствие все же продолжалось довольно долго: по месяцу следователь какие-то выдержки мне устраивал, и я должен был терпеть и гадать: в чем причина? Четыре месяца сидел один и не знаю, как бы я выдержал, если бы не было книг — книги менялись каждую неделю, четыре-пять томиков. Маловато, но все же…
В конце мая 1947 года следователь предложил мне ознакомиться с моим делом. Все там было собрано вместе с теми свидетельскими показаниями, которые были получены от лиц, знавших меня по финскому периоду и по Швеции. Были среди свидетельств и несправедливые, но в основном отвергнуть я не мог и подписал, рассчитывая, что будет суд, будут же как-то спрашивать, уточнять, слушать меня, должны же объективно подойти к решению судьбы человека. Я в это верил.
Не могу сказать точно, сколько дней прошло после подписания мной 206-й статьи (кажется, это по тем временам обвинительное заключение), может, недели две. Было начало июня, когда меня увели из одиночной камеры. Долго шли по коридорам, затем поднялись на другой этаж, где открыли пустую камеру и приказали войти в нее. Дверь сразу же закрыли. Я осмотрелся и ужаснулся: в камере окон не было, по центру стоял непередвижной бетонный стол, возле стола — каменная скамья и ничего больше, кроме названной «мебели». Я был окончательно подавлен, почувствовал себя приговоренным к расстрелу. Ничего иного ожидать уже не оставалось, находясь в том каменном склепе. И не хотелось мне присесть на ту каменную скамью. В этой страшной камере я пробыл несколько часов, но представить не могу, сколько было тех часов. Вдруг услышал звон или кляцанье замков и ключей. Я вздрогнул. Дверь открылась, и было сказано: "Выходи!" Привели в какое-то служебное помещение, перегороженное деревянным барьером, за барьером была табуретка, мне сказали, что можно сидеть. Через несколько минут вошли два офицера, приказали встать. Один из них, произнеся слово: "Внимание!", зачитал следующее: "Решением Особого совещания от… за нарушение воинской присяги, по статье 58 пункт 16, Твардовский Иван Трифонович, уроженец Смоленской области, Починковского района, деревни Загорье, 1914 года рождения, приговорен к десяти годам лишения свободы без последующего поражения в правах, с отбыванием срока наказания в ИТЛ МВД СССР".