В первом письме Павла содержалась та знаменитая фраза, которая потом так часто повторялась: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается»[639]. Что это означало? То была в переводе на современный язык формула невмешательства во внутренние дела. «Принципы различных правительств» провозглашались их внутренним делом. Несомненно, это условие имело большее значение для Петербурга, чем для Парижа. Дюмурье недавно предупреждал Павла I об опасностях, исходящих от Бонапарта: «Его система революционной пропаганды известна»[640]. Павел пропустил тогда это мимо ушей, но предупреждение не было забыто. Нужно было себя обезопасить, и российский император приглашал Бонапарта «не пререкаться» по вопросам «о правах человека» и о принципах правительств. Первый консул принял эту формулу без возражений. Принцип невмешательства во внутренние дела уже тогда, в самом начале XIX века, был вполне подходящим для европейских держав с разным политическим строем.
Переговоры, так успешно начатые Спренгпортеном и личной перепиской Бонапарта с Павлом, со времени прибытия в Париж официальной миссии Колычева пошли труднее. Дело было не только в недостатках характера Колычева и его предубежденности против консульской Франции, хотя и это, по-видимому, играло какую-то роль[641]. Переговоры шли трудно потому, что позиция Павла и проводимая его дипломатами линия были внутренне противоречивы. Согласившись на переговоры с Бонапартом как главой Французской республики и сразу же взяв курс на сближение с ней, Павел I тем самым открыто отверг принцип легитимизма, который он раньше отстаивал. Это было логично, поскольку оба прежних союзника — Австрия и Англия — первыми нарушили этот принцип. Австрия, грубо попирая законные права сардинского короля, захватила отвоеванный русским оружием Пьемонт, а Англия, также попирая права Мальтийского ордена[642], захватила никогда не принадлежавший ей остров Мальта. Было логичным и закономерным, что Павел, заявив о выходе из коалиции, в которой Россия должна была сражаться за чужие, корыстные интересы, отказался и от принципа, отвергнутого жизненной практикой 1799–1800 годов. Столь же логичным было, что царь, вступив на путь сближения с консульской республикой, круто изменил свое отношение к претенденту на французский трон и грубо потребовал, чтобы граф Лилльский, он же Людовик XVIII, вместе со своим двором покинул пределы России[643]. Наконец, последовательным было и то, что, резко изменив весь внешнеполитический курс, Павел отверг и программу Никиты Панина, отстаивавшего сохранение союза с Австрией и Англией, и сместил его с поста вице-канцлера[644].
Но в странном противоречии со всей этой линией Павел в переговорах с французской стороной предъявил ряд конкретных требований, вытекающих из принципов легитимизма. Нота Ростопчина 26 сентября (7 октября) 1800 года, грубая по форме, выдвинула пять условий, предваряющих соглашение между двумя державами: возвращение Мальты Мальтийскому ордену, «восстановление сардинского короля в его владениях, неприкосновенность земель короля обеих Сицилий, Баварии и Вюртемберга»[645]. Позже к этому было прибавлено возвращение Египта Турции[646]. Самое примечательное было в том, что пять условий ноты Ростопчина — сторонника сближения с Францией и врага Панина — были полностью и целиком взяты из осужденной царем и Ростопчиным записки Панина.
Эти требования, вдохновленные старой программой легитимизма, создали затруднения в переговорах. Некоторые из них, как, например, отказ от Египта, были неприемлемы для Бонапарта по чисто личным мотивам: в то время он еще не терял надежды, что в последний момент что-то резко изменит ход вещей в Египте; он еще верил (не имея к тому почти никаких оснований) в своего рода «египетское Маренго» — победу на грани проигрыша. По вполне понятным мотивам к вопросу о Египте Бонапарт был чувствительнее, чем к любому другому.
Бонапарт придавал столь большое значение сближению с Россией, что, притворяясь, будто он не заметил грубости ноты 26 сентября (7 октября), и не входя в детальное обсуждение поставленных требований, он поручил Талейрану ответить на них общим согласием[647]. Расчет оказался верным. Пока Колычев педантично и явно не торопясь обсуждал с Талейраном пункт за пунктом вопросы, каждый из которых порождал множество трудноразрешимых проблем, Бонапарт, не вдаваясь в частности, достигал заметных успехов в главном. Сближение императорской России Павла I с Французской консульской республикой Бонапарта быстро подвигалось вперед: дело шло к союзу двух великих держав, в том не было больше сомнения.
При существенных различиях обоих государств их правители имели и то общее, что охотно готовы были мечтать о грандиозном будущем: было естественным поэтому, что каждое правительство, идя на взаимное сближение, исподволь подготовляло далеко идущие планы. Ростопчин в своей записке, конфирмованной царем 2 октября 1800 года и получившей полное его одобрение («Мастерски писано», — пометил на полях Павел), провозглашал главной задачей внешнеполитического курса сближение с Францией[648]. Но наряду с реальными задачами ближайшего времени записка Ростопчина в неопределенно далекой перспективе рисовала и план раздела Турции между Россией, Францией, Австрией и Пруссией. «Центр сего плана должен быть Бонапарт», — пояснял Ростопчин, оговариваясь, что эту перспективу надо держать в тайне, «не приступая вдруг к открытию настоящих видов сближения с Францией»[649]. Бонапарт в письме к Талейрану от 27 января 1801 года рисовал еще более грандиозные, совершенно фантастические планы организации экспедиций против Ирландии, Бразилии, Индии, Суринама, Тринидада и американских островов, не говоря уже о Средиземноморье[650]. В обоих случаях то были проекты, замыслы далекого будущего, лишенные реальной основы. Они были важны не по своему практическому значению — его не было, а как доказательство склонности правительств обоих государств к империалистической политике, если употреблять этот термин в том широком понимании, которое порой придавал ему В. И. Ленин.
Ближайшие же практические задачи, стоявшие перед обеими державами, были от этих затаенных замыслов будущего весьма далеки. Первой и самой важной задачей Бонапарта, диктуемой прежде всего внутренней обстановкой в стране, было достижение мира. После восьми лет непрерывных войн народ, страна требовали мира. Это было всеобщим желанием, более того — необходимостью. Даже те круги буржуазии, которые наживались, обслуживая нужды армии, и те были за прекращение войны; в мирных условиях можно было заработать, вероятно, не меньше денег и освободиться от превратностей судьбы и непредвиденных потерь, зловещих элементов неизвестности, случайности. Буржуазия хотела стабильности. Мира требовало крестьянство: ему были нужны молодые, сильные руки, поглощенные армией; крестьяне, ставшие полноправными собственниками, хозяйственно окрепшие, хотели полностью воспользоваться плодами приобретенного. Мир был первым, необходимым условием социальной и политической стабилизации, возвращения к нормальным условиям жизни. Бонапартистский режим, власть консулата не могли упрочиться, не обеспечив стране на какое-то время, может быть даже недолгое, мир, понятно мир достойный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});