Шико бросился к окну.
Лакей, сидящий на приземистой лошадке, держал за узду огромного коня, о котором говорил хозяин; минуту спустя посланец Гизов появился из дверей, взобрался па коня и исчез за углом улицы, выходящей на большую парижскую дорогу.
– Смерть Христова! – сказал Шико. – Только бы он не увез с собой генеалогическое древо, ну а если так, я все равно его догоню, хотя бы пришлось загнать десяток лошадей. Но нет, – добавил он, – адвокаты хитрые бестии, а наш в особенности, и я подозреваю… Да, кстати, – продолжал Шико, нетерпеливо постукивая ногой и, по-видимому, связывая свои мысли в один узел, – кстати, куда девался этот бездельник Горанфло?
В эту минуту вошел хозяин.
– Ну что? – спросил Шико.
– Уехал, – ответил хозяин.
– Исповедник?
– Он такой же исповедник, как и я.
– А больной?
– Лежит в обмороке после разговора.
– Вы уверены, что он все еще в своей комнате?
– Черт побери! Да он выйдет оттуда только ногами вперед.
– Добро, идите и пошлите ко мне моего брата, как только он появится, – Даже если он пьян?
– В любом состоянии, – Это очень срочно?
– Это для блага нашего дела.
Бернуйе поспешно вышел, он был человеком, преисполненным чувства долга.
Теперь наступил черед Шико метаться в лихорадке. Он не знал, что ему делать: мчаться вслед за Гонди или проникнуть в комнату адвоката. Если последний действительно так болен, как предполагает хозяин, то он должен был передать все бумаги Пьеру де Гонди. Шико метался, как безумный, по комнате, хлопая себя по лбу и пытаясь найти правильное решение среди тысячи мыслей, бурлящих в его мозгу, как пузырьки в котелке.
Из комнаты Николя Давида не доносилось ни единого звука. Шико был виден только угол постели, задернутой занавесками.
Вдруг на лестнице раздался голос, заставивший его вздрогнуть, – голос монаха.
Горанфло, подпираемый хозяином, который тщетно пытался заставить его замолчать, преодолевал одну ступеньку за другой, распевая сиплым голосом:
В голове моей давно
Спорят горе
И вино.
И такой подняли шум,
Что он хуже всяких дум.
Горю силы не дано:
Все равно
Победит его вино.
Со слезою в мутном взоре
Удалится злое горе.
В голове моей
Одно
Будет царствовать вино.
Шико подбежал к двери.
– Заткнись, ты, пьяница, – крикнул он.
– Пьяница… – бормотал монах. – ..если человек пропустил глоточек вина, он еще не пьяница!
– Да ну же, пошевеливайся, иди сюда, а вы, Бернуйе.., вы.., понимаете?
– Да, – сказал хозяин, утвердительно кивнув головой, и бегом спустился с лестницы, прыгая разом через четыре ступеньки.
– Сказано тебе, иди сюда! – продолжал Шико, вталкивая Горанфло в комнату. – И поговорим серьезно, если только ты в состоянии что-нибудь уразуметь.
– Проклятие! – сказал Горанфло. – Вы насмехаетесь надо мной, куманек. Я и так серьезен, как осел на водопое.
– Как осел после винопоя, – сказал Шико, пожимая плечами.
Потом он довел монаха до кресла, в которое Горанфло немедленно погрузился, испустив радостное «ух!».
Шико закрыл дверь и подошел к монаху с таким мрачным выражением лица, что тот понял – ему придется кое-что выслушать.
– Ну что там еще? – сказал он, будто подводя этим последним словом итог всем мучениям, которые Шико заставил его претерпеть.
– А то, – сурово ответил Шико, – что ты пренебрегаешь прямыми обязанностями своего сана, ты закоснел в распутстве, ты погряз в пьянстве, а в это время святая вера брошена на произвол судьбы, клянусь телом Христовым!
Горанфло удивленно воззрился на собеседника., – Ты обо мне? – переспросил он.
– А о ком же еще? Погляди на себя, смотреть тошно: ряса разодрана, левый глаз подбит. Видать, ты с кем-то подрался по дороге.
– Ты обо мне? – повторил монах, все более и более поражаясь граду упреков, к которым Шико обычно не был склонен.
– Само собой, о тебе; ты по колено в грязи, и в какой грязи! В белой грязи. Это доказывает, что ты наливался где-то в предместьях.
– Ей-богу, ты прав, – сказал Горанфло.
– Нечестивец! И ты называешься монахом монастыря святой Женевьевы! Будь ты еще бечевочник…
– Шико, друг мой, я виноват, я очень виноват, – униженно каялся Горанфло.
– Ты заслужил, чтобы огнь небесный спалил тебя всего до самых сандалий. Берегись, коли так будет и дальше, я тебя брошу.
– Шико, друг мой, – сказал монах, – ты этого не сделаешь.
– И в Лионе найдутся лучники, – О, пощади, мой благородный покровитель! – взмолился монах и не заплакал, а заревел, как бык.
– Фи! Грязная скотина, – продолжал Шико свои увещевания, – и подумать только, какое время ты выбрал для распутства! Тот самый час, когда наш сосед кончается.
– Это верно, – сказал Горанфло с глубоко сокрушенным видом.
– Подумай, христианин ты или нет?
– Да, я христианин! – завопил Горанфло, поднимаясь на ноги. – Да, я христианин! Клянусь кишками папы! Я им являюсь; я это провозглашу, даже если меня будут поджаривать на решетке, как святого Лаврентия.
И, протянув руку, будто для клятвы, он заорал так громко, что в окнах зазвенели стекла:
Я богат, мой милый сын,
Тем, что я христианин.
– Хватит, – сказал Шико, рукой зажимая монаху рот, – если ты христианин, не дай твоему брату христианину умереть без покаяния.
– Это верно, где он, мой брат христианин? Я его исповедую, – сказал Горанфло, – только сначала я выпью, ибо меня мучит жажда.
Шико передал Горанфло полный воды кувшин, который тот опорожнил почти до самого дна.
– Ах, сын мой, – сказал он, ставя кувшин на стол, – глаза мои проясняются.
– Вот это хорошо, – ответил Шико, решив воспользоваться этой минутой прояснения.
– Ну а теперь, дорогой друг, – продолжал монах, – кого я должен исповедовать?
– Нашего бедного соседа, он при смерти.
– Пусть ему принесут пинту вина с медом, – посоветовал Горанфло.
– Я не возражаю, однако он более нуждается в утешении духовном, чем в мирских радостях. Это утешение ты ему и принесешь.
– Вы думаете, господин Шико, я к этому достаточно подготовлен? – робко спросил монах.
– Ты! Да я никогда еще не видел тебя столь исполненным благодати, как сейчас. Ты его быстрехонько вернешь к истинной вере, если он заблуждался, и пошлешь прямехонько в рай, если он ищет туда дорогу, – Бегу к нему.