с собой творческий порыв, который я ощущал в момент пробуждения. Ладно, сегодня работать не буду. Я бросил на ковер только что доставленную пачку писем, лениво развалился рядом и стал распечатывать одно за другим. Опять приглашение. Опять просьбы сделать надпись, порекомендовать произведения, выступить с лекцией, нарисовать что-нибудь, напоминания об обещанных рисунках, поздравления с наградой. Все похвалы в мире похожи друг на друга, как бегающие взад и вперед черные муравьи. И вдруг конверт бледно-голубого цвета — твой. Ты всегда предпочитала этот спокойный цвет, да и меня он не заставляет вздрагивать.
Ты сообщала, что защита уже состоялась и теперь ты едешь совершенствоваться в Австрию — может, на год, а может, на два или на три. Ты писала, что отъезд уже на носу, так что не остается времени повидаться со мной. Еще ты писала, что хотела порадовать меня своим сообщением, и прощалась со мной.
Неужели так быстро кончилась аспирантская учеба? Впрочем, прошло уже восемь лет, как ты уехала в Шанхайскую консерваторию. Целых восемь лет, а я и не почувствовал, зато теперь с трудом вспоминаю, как вы с матерью заходили ко мне прощаться. С таким же успехом могло пройти и восемнадцать. Чем можно мерить время — отчетливостью воспоминаний или реально прожитой жизнью, запомнившимися эпизодами?
За эти восемь лет ты навещала меня, лишь когда приезжала к матери на каникулы. Сколько раз это было, сейчас уже не вспомню. С памятью у меня становится все хуже и хуже… Вчера перепутал дату собрания, приехал, а оказалось, что оно прошло накануне. Кажется, каждый раз ты сидела у меня недолго, да и письма писала редко. Наверное, боялась помешать моей работе. Как некоторые из моих старых приятелей — их приглашаешь от всей души, а они все равно не приходят. Я ни в чем перед ними не провинился, никого не обидел, что же отдалило их от меня? Может, то, что это отчуждение не слишком меня огорчало?
Я напряг память и вспомнил, что всякий раз, приезжая ко мне, ты по-прежнему не сводила с меня своих черных-пречерных глаз. Говорила ты мало, больше слушала меня, кивала, улыбалась и уходила. Почему? Ведь я о тебе почти ничего не знаю! Неужели тебе достаточно было взглянуть на меня, посидеть и послушать мои разглагольствования на первую попавшуюся тему? Вдруг мне припомнилось, что однажды ты подарила мне альбом своих фотографий. Не знаю, куда я его подевал. Почему тебе захотелось подарить мне этот альбом? Однажды, не помню в каком году, ты позвала меня к себе, захотела, чтобы я послушал твою игру. Это опять была «Молитва девы», и опять ты сбилась на середине. Почему ты стала играть именно эту пьесу, почему опять сбилась? Какие же мы глупые, и ты, и я.
Ты забрала мать в Шанхай и перестала ко мне приезжать. Когда же это было, сколько лет тому назад? А теперь ты уезжаешь, и мы не увидимся долго, может быть, никогда. Что означает «до свидания» в конце твоего письма? Ты обвела эти два иероглифа несколько раз, и они получились какими-то тяжелыми.
Внезапно я почувствовал, что в моей жизни есть что-то, чего я не в силах постичь. Образовалась пустота в душе. Я бросился к столу и описал тебе это свое ощущение. А два последних иероглифа «до свидания» тоже обвел несколько раз.
Неделю спустя я с одним дирижером говорил о Первом фортепианном концерте Чайковского, который слушал накануне вечером и был тронут до слез. Оркестром дирижировал как раз этот дирижер. И сейчас мы от волнения то и дело переходили на крик, как два горластых петуха.
Раздался осторожный стук в дверь. Я открыл. Ты? Возможно ли это? Стоишь, улыбаясь, прищурив глаза. Мне на мгновение показалось, что ты, как всегда, приехала навестить мать, но я тут же понял свою ошибку.
Обеими руками ты прижимала к груди несколько веток серебристой ивы, больших, почти с тебя ростом. На тебе была темно-серая, под цвет веток, одежда, а перчатки из белой и мягкой кроличьей кожи и шарф из белого и мягкого кроличьего пуха перекликались с сережками ивы. Ведь ты нарочно так оделась? Словно сама превратилась в серебристую иву.
Входи скорее, сказал я, мы как раз обсуждаем Первый Чайковского, присоединяйся к нам. Ветки я поставил в вазу подле гардероба. Ты села, и мы стали говорить о второй части концерта, спокойной и глубокой, похожей на пастораль, потом заговорили о Левитане, о «Доме с мезонином» Чехова, о печальной красоте, присущей русской нации. Разговор опьянял нас. Дирижер несколько раз вскакивал и начинал высказываться самым привычным для себя способом — взмахами своих говорящих рук; говорящими были даже его длинные волосы, которыми он непрестанно встряхивал. Я не специалист в музыке, воспринимаю ее чисто эмоционально, но мне хотелось вставить и свое слово. Я хватал дирижера за руки, а он меня отталкивал, будто мы дрались.
Ты тихонько сидела в стороне и с улыбкой смотрела на меня, по-прежнему ничего не говоря.
Дирижер пошел домой обедать, я проводил его до лифта, а когда вернулся, ты уже стояла в дверях, завязывая шарф.
— Как, ты уже собираешься?
— Да, обратно в Шанхай, поезд в двенадцать тридцать одну.
— Обратно? Когда же ты приехала?
— Сегодня, только что.
— И сразу уезжаешь? Зачем же ты приезжала? Зачем? А? — Я был крайне удивлен.
Ты не отвечала и не улыбалась. Только смотрела на меня своими черными-пречерными глазами, уже десять с лишним лет ты смотрела такими глазами. Вдруг я все понял. Что творилось у меня в душе!
— Погоди! Уже двенадцать, ты все равно не успеешь. Останься хоть на день, я обменяю твой билет!
— Через три дня я уезжаю в Австрию, времени совсем не осталось. У подъезда меня ждет такси!
Я растерялся. Но снова взял себя в руки и предложил тебя проводить, нажав кнопку лифта.
— Не надо, — сказала ты вдруг. — Давай спустимся вниз пешком, еще немного поговорим.
В твоем голосе звучала мольба.
Я подчинился, жалея о том, что столько времени ушло на разговоры о давно умершем Чайковском: так много надо сказать, а уже некогда. Значит, надо сказать самое главное, но что именно?
Мы спускались с одиннадцатого этажа. Десятый, девятый, восьмой… Шестой, пятый, четвертый, третий, второй… Ни одного слова не было сказано; пока мы спускались, слышны были только наши шаги, дробные, вразнобой.
Этот звук я не смогу забыть никогда.
На первом этаже ты остановилась и, отвернувшись, сказала тихо, не в силах унять дрожь в