— Простите, но шкаф, как мне кажется, принадлежит мне, а ранее стоял еще у прабабушки, — кротко заметила Мубельман. — И вообще, как говорят французы, даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что имеет…
— Зато может дать дважды! — рявкнула Мария Ефимовна.
Она установила свечку в изголовье макаки, потушила тусклую лампочку, и мы еще раз тяпнули за упокой Мимозы. Я несколько побаивался, что покойницкая обстановочка может на Аверченко как-то отрицательно, то есть депрессивно, повлиять, но он держался отлично, вполне демократично и даже подпевал старушенциям, когда они затянули псалом.
На повестке дня стоял вопрос: где макаку хоронить?
Аркадий Тимофеевич предложил на Марсовом поле.
— Помню, — сказал он, — как в девятьсот шестом году решено было на Марсовом поле возвести здание для Госдумы. К счастью, этот замысел не был осуществлен…
Мария Ефимовна стояла за Михайловский сад, Мубельман-Южина категорически требовала Летний.
Я молчал, как Барклай-де-Толли, потому что спать хотел ужасно. Да и побаивался, что соседи вызовут если не милицию, то санмединспектора, ибо сдохла Мимоза от чахотки, болезни, для обезьян смертельной и для всех заразной.
К полночи мы уже ревели «Раскинулось море широко…» — мою любимую песню. Я науськал публику на морскую песню без всякого труда. Просто вспомнил, как один раз, когда мы шли из Сингапура на Монтевидео, покойная макака удрала из докторского лазарета. Обыскали весь пароход — нет мартышки. Решили, как на море положено, что Мимоза ухнула за борт. Погоревали немного и забыли. А через сутки к доктору в тяжелом психическом состоянии был доставлен второй механик.
Тут такое дело. В машинном отделении существуют льяльные колодцы. Они снабжены автоматикой. И если, например, уровень льяльных вод поднимается выше нормы, то срабатывает на пульте определенный сигнал. И вот на вахте второго механика такой сигнал сработал, и механик отправился посмотреть, что там и как.
Был он уже пожилой человек — из вечных вторых механиков — и с истрепанными от вечноподпольного пьянства нервами. Открыл колодец, посветил туда фонариком и хлопнулся в крепкий обморок, потому что из черной дыры глянула на него ужасающая человечески-нечеловеческая, вся в мазуте и машинном масле рожа.
Каким образом Мимоза смогла пролезть в машинное отделение и забраться в колодец, остается тайной. Хотя было подозрение, что мотористы, из особой любви ко второму механику, подстроили все это специально.
Вот после этой новеллы мы и запели «Раскинулось море широко».
Тут уж и у самых выдержанных соседей нервы не выдержали, и к нам нагрянуло с десяток полуодетых и взволнованных людей.
Мубельман-Южина читала: Сроки страшные близятся скоро. Станет тесно от свежих могил. Ждите гласа, и труса, и мора, И затменья небесных светил.
Но это я помню уже в тумане.
9
А вот помню отлично, как в белую прекрасную ночь, где-то после третьего курса училища, мы с товарищем Юлькой Филипповым забрели на Марсово поле.
Мы ходили среди цветущей сирени и читали слова на братских могилах, слова высокопарные, пахнущие Парижской коммуной. И мы с ним плакали, не стыдясь друг друга, и внутренне клялись в верности этим словам и в верности тем людям, которые лежат под цветущей сиренью на Марсовом поле и сейчас.
— Во времена моей молодости Царицын луг называли петербургской Сахарой, так здесь было пыльно и грязно, — объяснил Аверченко, когда мы закончили копать могилку Мимозе, не особо таясь за кустами сирени.
Савельич спустился в ямку, чертыхнулся и пробормотал:
— Однако, мужики, давайте гробик.
Мы с Аркадием Тимофеевичем подняли гробик и задумались. Савельич полностью занимал собою ямку, и потому спускать останки Мимозы было практически некуда.
— Ты там, Савельич, растопырься! — велела Мария Ефимовна.
— Тут растопыришься! — сказал Савельич. — Битые бутылки со всех сторон торчат. Оцарапаюсь.
— Нельзя резину тянуть, — заметила Мубельман-Южина, оглядываясь.
— Растопырься, Савельич, а то сейчас как грохнем тебе гробик прямо на лысину, — пригрозил я.
— Коленки только и растопырьте, — сказала Мубельман-Южина, зябко кутаясь в цыганскую шаль. — А они вам гробик между коленками и сунут.
— Дело говорит, — заметил я.
Гробик очень тяжелым, конечно, не был, но и стоять с ним становилось все труднее.
— Вас, Виктор Викторович, жидом в печати обзывали? — в который раз поинтересовался Аверченко, отпустил свой конец гроба и сел по-турецки на травку Марсова поля.
Савельич в могильной ямке устроился поудобнее и булькнул из фляги.
— Вы уже спрашивали, — сказал я, обдумывая свой прошлый литературный путь. — Чего не было — того не было. Робким мужчиной, помню, называли. Это обиднее. Всякие идейные придирки не в счет…
К моменту появления правоохранительных органов натюрморт был таков: старушенции мирно спали на скамейке, Савельич спал в ямке на гробике Мимозы, мы с Аверченко сидели под кустом сирени на шанцевом инструменте, допивали флягу Савельича и беседовали о текущей политике: мы сожрем Европу или она сожрет Русь?
Мильтон возник из белой ночи бесшумно, хотя в детине было под два метра. Поинтересовался безо всякой агрессии:
— Чего, господа, тут забыли? И что, мать вашу, тут происходит?
— Макаку хороним и притомились, — объяснил Аверченко.
— Стало быть, и такое бывает, — сказал мильтон и расстегнул кобуру. Это был профессиональный, рефлексивный жест — без агрессии. — Чокнутые, значит. Групповое сумасшествие.
— Просто выпимши, — сказал я, употребляя простонародные интонации, чтобы скорее войти в контакт с простонародным представителем органов. — Макаку звать Мимоза. Обезьянка она. От чахотки сдохла, в лучших традициях девятнадцатого века. Кусалась уже слабо, «банановыми какими-то деснами», по выражению Ираиды Петровны, — сказал я и кивнул в сторону старух. — Мы моряки. Из Африки привезли макаку. Притомились, пока могилку копали. Грунт тяжелый.
— Другого места не нашли? Вот Летний сад, вон Михайловский, хорони кого хошь. А вы к героическим жертвам революции подзахораниваете. Вандализм называется.
— Ну, юноша, прочитать вам лекцию о тех, кто здесь похоронен? — взревел Аверченко.
— Да понимаете… — начал я, закупоривая флягу.
— Виктор Викторович, не мечите бисер… Знаете, это все равно что, слушая в великолепном исполнении гениальную музыку, будешь думать о том, что клавиши рояля покрыты слоновой костью, а слонов браконьеры в Конго хлопнули, — пробормотал Аверченко.
Мильтон нагнулся над могилой, левой рукой взял Савельича за шиворот, вытащил на свет божий, потряс и, продолжая держать на воздусях, вгляделся.
— Знакомая личность. Сколько раз его домой доставлял на своем мотоцикле. В вытрезвитель-то его давно не принимают, не платежеспособный, — мильтон аккуратно уложил старика на травку.
Тот всхрапнул и подложил ладошку под щечку, свернулся калачиком, удобненько.
Мильтон вытащил гробик, полюбовался работой Савельича и открыл крышку, без заметных усилий вырвав гвозди, убедился в содержимом, объяснил нам:
— Фарцовщики могут таким образом драгоценности народные укрывать. Обязан убедиться в содержимом, само собой.
— Сюжет для небольшого рассказа, — сказал я Аверченко. — Вон и чайка летит.
Чайка действительно парила над Марсовым полем. Занесла ее нелегкая с морских просторов Маркизовой лужи.
Мильтон вгляделся в меня, закрыл гробик, сел на него, закурил «Мальборо» и сказал:
— А, Капецкий. По телеку вас видел. И книжки читал. Само собой…
— Приятно слышать.
— Я ведь кораблестроительный кончал, потом загнали на Северный флот. Эсминец «Несокрушимый», БЧ-пять… А это правда, что вы винтовку потеряли?
— Да.
Мильтон помолчал, потом кивнул на Савельича:
— Не простой пьянчуга. Стало быть, знаменитость. О нем в газетах писали: «Застенчивый хулиган». Ночью залез в Исаакиевский собор. Сторожа обезвредил бревном по башке и забрался в музей. Лунная ночь была, стало быть, он сломал решетку придела Александра Невского, куски ее рассовал по карманам — на сувениры, стало быть. Кстати, та вон старуха. Ее Норкина фамилия?
— Да, — сказал я.
— Она на шухере стояла. А Савельич успел бы смыться, но — вот уж дурак! — увидел скульптуру Монферрана. И стало дураку стыдно перед хозяином собора. Пока портрет с подставки стаскивал да лицом к стенке поворачивал, его и взяли. Хоть гражданин тогда и объяснил, что взгляд знаменитого архитектора его смущал, но пятерик ему за злостное хулиганство впаяли. И отсидел он от звонка до звонка.
— Н-да. Занятно, — сказал я. — Но Мария Ефимовна мне эту новеллу не поведала.