Владимир Васильевич Корнаков
В гольцах светает
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Пурга не унималась. Ветер с натужным ревом метался в верхушках деревьев. Тысячи злых, как осы, снежинок впивались в медвежий нос, кололи глаза, забивались в настороженные уши. Медведь садился под деревом, вытянув большую морду навстречу разъяренной метели, водил темным носом. Он поднимал то одну, то другую лапу и тихо скулил, словно обиженный щенок. Но маленькие колючие глаза мерцали смертельной злобой, шерсть на загривке, свалявшаяся от долгой лежанки в берлоге, грозно вздымалась.
Хозяин тайги отступал нехотя, готовый к кровавой схватке. Разбрасывая снег и подминая хрупкий багульник, медленно уходил все дальше от логова...
Глава первая
1
Человек, заросший колючей щетиной, как корявая елка, сидел у костра. Отложив шомпол, хмуря густые брови, он долго и внимательно глядел на свет в дуло винтовки: крутые нарезы сияли сплошными зеркальными кольцами.
Не выражая ни радости, ни удовлетворения, он щелкнул затвором, подошел к дереву, прислонил к нему ружье и сумрачно огляделся. Тишина, чутко дремлет собака, положив лобастую морду на вытянутые лапы, спит и этот парень... Все с тем же угрюмым видом повернулся к валежине, подтолкнул обгорелый сушняк, вытащил большой с костяной рукояткой нож из кожаных ножен, что болтались на поясе, с самым сосредоточенным видом принялся строгать мерзлую березку, крепко сжимая короткопалой пятерней рукоятку ножа.
Он был одет в побуревшую от грязи и дыма меховую душегрейку-безрукавку, поверх вылинявшей сатиновой рубахи, ватные брюки, прожженные искрами таежных костров, ичиги из сохатиной кожи, по-охотничьи перехваченные ремешками выше колена. Покатые плечи, длинные тяжелые руки и широкий затылок выдавали в нем медвежью силу. Казалось, и квадратное лицо с небольшими карими глазами было высечено из куска гранита. Всем своим видом он напоминал или человека, занятого тяжелыми мыслями, или человека, на долю которого выпали суровые испытания.
Выстрогав две острые палочки, он нанизал на них тушки рябчиков и воткнул в подтаявшую землю возле пышущих жаром углей. Потом тщательно вытер нож о брюки, сунул в ножны, нахмурившись, уставился в костер. Пламя пожирало оставшиеся перья, тушки густо брызгали соком, подергивались румянцем, разнося аппетитный аромат.
Так он сидел долго, изредка склоняясь к огню и поворачивая тушки. Солнце скатывалось все ниже, спеша укрыться за голубоватые гольцы. Прозрачные бесплотные лучи скользили по земле, туго спеленованной в белый саван, по забитым снегом стволам лиственниц, пересчитывали иссеченные метелью ветви, скрещивались на поникших верхушках. От земли и деревьев тянуло зябким дыханием.
Человек у костра, не поднимая головы, пошевелил плечами, словно пытаясь избавиться от неприятного ощущения холода. Сейчас же рядом послышалось осторожное шуршание. Он поднял голову, встретился глазами с вопрошающим взглядом собаки, которая, поднявшись на передние лапы, пристально следила за хозяином.
— Нишкни, Сокол,— глухо обронил он, и огромный серый кобель снова послушно улегся возле спящего, согревая его теплом своего тела.
Этим спящим был молодой, лет шестнадцати, парень-эвенк. Он лежал на подстилке из ветвей и ерника, устроенной возле вывороченной с корнем лиственницы. С одной стороны его согревал костер, с другой — теплая шуба Сокола, который по приказанию хозяина не покидал своего поста почти целый день. Парень, укрытый телогрейкой, лежал на спине. Смуглое лицо его было бледно, резко выдавались широкие скулы, дышал он глубоко, с присвистом. Крупные капли пота набухали на лбу возле широких черных бровей, скатывались к вискам, оставляя блестящий след. Угрюмый взгляд человека у костра лишь мгновение задержался на лице спящего, и что-то похожее на сдержанную улыбку мелькнуло в колючей щетине. Он снял меховую шапку, запустил руку в подклад, вытащил сложенный в несколько рядов, обтрепанный лист бумаги. Разгладил на коленях заскорузлыми пальцами, пробежал глазами и снова, похоже, улыбнулся...
Это был план, набросанный неопытной рукой. Карандаш оставил на бумаге корявые кружки, черточки, палочки всевозможных размеров, разбросанные в беспорядке, как будто без всякого смысла. Нагромождения разрезала жирная извилистая черта. В верхнем конце ее был брошен большой конус. В него и вцепились загоревшиеся глаза.
— Жизня, — прошептал он. Запустил пальцы за воротник рубахи, сжал в кулак, с легким треском отлетели пуговицы. — Жизня! Мослы раскрошу — выковырну...
Он неторопливо, по-звериному повел взглядом вокруг. Ни шороха. Дремлет отгудевшая метелью тайга. Спокойно спит парень-эвенк. Чутко дремлет Сокол, положив лобастую голову на могучие лапы. Солнце, сомкнув лучи над вершинами деревьев, уперлось в голую скалу. Ни звука. Затаились укрощенные вьюгой сопки.
Человек у костра, стиснув кулаками голову и облокотившись на колени, смотрит в догорающий костер. Головни потрескивают, тлеют синеватым жаром — и в застывших глазах его мечутся искры. Он вспоминает. Перед ним, как след по весенней слякоти, тянется вся его нескладная жизнь…
Управляющий прииском нервно прошелся по комнате, остановился около стола, крепко потер длинные тонкие пальцы.
— Значит, ничего, Семен Наумович? — негромко спросил он, присаживаясь на край табуретки.
— Ничего-с, Арнольд Алексеич. Тайна, покрытая мраком, — ответил урядник. — Это человек без прошлого...
— По крайней мере для нас, — голос Зеленецкого прозвучал жестко. Полное красное лицо урядника покраснело еще больше, светлые водянистые глаза округлились. Он крякнул, постучал толстыми пальцами по картонной папке, на которой наискось крупным почерком было написано: «Герасим Григорьевич Ломов. Жизнь в поступках и датах». Лишь единственный исписанный листок лежал между голубыми корками. Это было все, что дотошному уряднику удалось узнать об этом нелюдимом человеке, хотя он приложил немало усилий и расторопности. А ведь урядник считал себя специалистом в подобного рода делах! За какие-то три года, что он состоял в этой должности на далеком Витимском прииске, он успел не только прекрасно познакомиться с каждым из двухсот рабочих, но и какими-то, ведомыми лишь ему путями неплохо знал прошлое почти каждого из них. На каждого рабочего у него было заведено личное дело, которое он вел собственноручно, кропотливо собирая и занося все значительные факты из прошлой и настоящей жизни подопечных... Только один человек не поддавался никаким ухищрениям и уловкам блюстителя законности — Герасим. Четвертый год живет этот человек на прииске, а его «жизнь в поступках и датах» не пополнилась ни строчкой. За три года этого нелюдима не видели нигде, кроме сырого забоя и смрадного общежития. Никому не доступны его думки...
Правда, на четвертом году случилось событие, которое положило начало жизнеописанию Герасима Ломова и которое аккуратно было зафиксировано урядником Новомеевым на одном листе: «18 февраля, год 1906. По свидетельству очевидцев и лично урядника приисков «Преображенский», «Счастливо-семейный» и «Рождественский» его благородия Новомеева. В вышеозначенный день на прииске «Преображенский», что находится на землях, принадлежащих тунгусам Витимского Острога, царила необычная для будней обстановка. По показаниям самих рабочих, на прииске затевался бунт против действий со стороны управляющего прииском господина Зеленецкого, кои заключались в штрафе (в сумме десяти копеек с каждой души) за похищенный при промывке золотоносного песка самородок. Эти справедливые меры со стороны господина управляющего и послужили поводом к противозаконным действиям. Рабочие категорически отказались от работы и впредь, пока не будут отменены указания управляющего. Они, не скрывая своих противозаконных намерений, митинговали, игнорируя указания приказчиков, даже условились послать своих выборных на соседние прииски, как я предполагаю, за поддержкой... По свидетельству очевидцев, двое рабочих не принимали никакого участия в подготавливающемся бунте, коими были Герасим Ломов и вновь прибывший на прииск рабочий Павел Силин. Первый занимался своим делом, подлаживая ручку к кайлу, второй стоял у ворот и как будто чутко прислушивался к окружающей его обстановке. На лице его была улыбка (он вообще человек веселого нрава), а рука его крепко сжимала рукоятку подъемника. То, что он прислушивался к крамольным речам окружающих, подтверждается и таким фактом. Покончив со своим делом, Герасим Ломов подошел к забою и довольно громко приказал:
— Опускай! Чо ухи растопырил?!
Ему пришлось повторить эти слова дважды, прежде чем они были услышаны его напарником, то есть рабочим Силиным. Ответ Силина заключал в себе нескрытое намерение примкнуть к бунту, а именно: