class="p1">– Когда же ты понял?
– Я уже говорил.
– Эстонский стрелок?
– Да.
– Знаешь, тебе надо самому писать начинать, уж очень у тебя ассоциативное мышление развито.
– Ты второй человек, который мне об этом говорит, – засмеялся Наумов.
– Вот видишь.
– Нет, Боря, я со всякой сволочью драться буду. А другие пусть пишут. Как хорошо-то, что мы поездом поехали. – Олег повернулся, припал к темному окну.
Потом они уснули. Сразу же. Крепко, без сновидений. А поезд уносил их к далекому утру.
Они попрощались с проводницей, пообещав отныне ездить только в Гродно и только с ней, и спрыгнули на перрон. Жарковато было в Гродно. Особенно когда на голове фуражка, да и китель тяжеловат для такой погоды. Их встречали. Подполковник Масельский оказался их ровесником и попросил его называть просто Толя. Второй сотрудник был совсем молодым младшим лейтенантом, полным значительности порученного ему дела. Звали его Бронислав.
– Давайте, мужики, поедем позавтракаем, – сказал Толя, – а то я эти дороги знаю. Наголодались небось.
– Нет, – Наумов улыбнулся, вспомнив Лешин сверток, – у нас с собой было.
– Все равно позавтракать надо.
Они подъехали к новому зданию гостиницы в самом центре. Она была весьма удачно встроена в окружавшие ее старые, почти закрытые зеленью дома. Прошли через вестибюль, сели за стол в огромном пустом зале ресторана.
Стол был сервирован для стандартного завтрака.
– Толя, – Олег намазал хлеб маслом, – не тяни, ради бога.
Видимо, Масельский понял, что творится в душе у гостя, и, улыбнувшись, сказал:
– Нашли.
Олег положил хлеб и на секунду закрыл глаза.
– Ты чего? Чего? – забеспокоился Масельский. – Плохо тебе?
– Да нет, хорошо. Едем.
– Поешь сначала, а я расскажу о деле. После нашего разговора я в краеведческий музей позвонил, описал комнату. Мне сказали, что таких в городе три осталось. В детском саду номер четыре, в филиале краеведческого музея, а в третьей Стахурский живет, Казимир Францевич, наш местный историк-любитель. А Бронек, – подполковник кивнул в сторону молодого коллеги, – пошел прямо к нашему писателю Олесю Журбе. Оказывается, Бурмин у него был, он его тоже к Стахурскому водил. Вот и все.
– Стахурский в городе? – спросил Наумов тревожно.
– Ждет. Доедай, поедем.
И вот они в этой комнате. Круглой, словно фонарный отсек на башне маяка. Стен не было. Только стекло и, конечно, дома и деревья, которые шагнули прямо в комнату.
Наверное, здесь очень радостно жить, особенно в солнечный день. Мысли должны в этом стеклянном фонарике приходить добрые и веселые.
Ввиду того что углов здесь не было, письменный стол стоял прямо посередине комнаты. Стол, диван да три кресла, старые, кожаные, уютные.
И хозяин был под стать комнате. Высокий, сухой, с кирасирскими усами. Он внимательно посмотрел на офицеров милиции, поздоровался, пригласил сесть.
– Я к вашей форме с послевоенных лет настороженно отношусь.
– Почему? – удивился Масельский.
– Вы человек молодой, не помните разгул бандитизма сразу после освобождения. Тогда ваша форма поневоле становилась символом беды. Милиция приходила, когда случалось нечто непоправимое.
– Нет, Казимир Францевич, – возразил Наумов, – мы не символ беды. Мы просто идем за ней. Вот и сейчас случилось несчастье, и мы пришли.
– Несчастье, – задумался Стахурский. – Несчастье, – повторил он и начал разгребать на столе кучу бумаг, достал газету, согнул ее и протянул Наумову.
Олег посмотрел и увидел некролог Бурмина. Мудрый был старик Казимир Стахурский, мудрый.
– Вы поэтому пришли?
– Вообще, да.
– А что значит – трагически погиб? Формулировка-то весьма обтекаемая.
– Погиб, Казимир Францевич, это значит – ушел из жизни. Вот мы по мере сил и пытаемся восстановить его последние дни.
– Понимаю. – Старик провел ладонью по усам. – Что мне вам сказать? Я врач. При немцах был в городе. Лечил людей, прятал в больнице раненых партизан, отправлял в отряд медикаменты. Горжусь, что Родина оценила мой малый вклад в войну. Наградили меня медалью «Партизану Великой Отечественной войны» 1-й степени. Уйдя на покой, я начал писать летопись города. Я родился здесь, прожил всю жизнь. На моих глазах сменились три политические формации. Не подумайте, я пишу все это для себя. Игорь Александрович приходил ко мне узнать реалии времен оккупации.
– Что его интересовало? – Наумов начал нервничать. Пока в рассказе Стахурского не было ничего конкретного.
– Быт его интересовал. Как город жил, как работали магазины, больницы, что шло в кинотеатрах. Ну и, конечно, люди. Особенно те, кто к немцам пошел служить.
Молодец старик. Молодец! Это уже горячее.
– А он рассказал о конкретной цели своего визита?
– Конечно. Его интересовала трагедия на Буковой улице.
– Вы что-нибудь знали о ней?
– Очень мало. Практически то же, что и остальные старожилы. Но я рассказал Игорю Александровичу о странной встрече, которая произошла за день до его приезда.
– Вы не могли бы повторить этот рассказ? Стахурский оглядел комнату. Четыре офицера милиции расположились в ней. Видимо, не зря они пришли к нему. И ему очень захотелось помочь.
Только он пока не знал как. Ту встречу он не принял всерьез. Просто не обратил внимания на пьяный бред человека, в сердце которого, кроме злобы, не было никаких других чувств. Эту злобу, вернее злую зависть, не сгладило время. Оно оказалось бессильным, не стало лекарем.
Он не вызывал в Стахурском даже профессионального, врачебного сочувствия. Этот человек полной мерой заплатил за трусость, за способность подлаживаться к любым обстоятельствам. Пустой это был человек, с подлинкой.
Стахурский достал короткую трубку, набил ее крупно нарезанным табаком.
– Впервые вижу такой, – сказал Прохоров.
– Я выращиваю три сорта табака, перемешиваю их и курю. Если у вас есть трубка, могу предложить, но предупреждаю, смесь крепкая. – Он прикурил, выпустил тугой шар дыма. – Человека того зовут Викентий Сичкарь. Он при поляках соседом моим был. Вернее, его отец. Мастерская по ремонту авто и мото. Варшавский патент.
– Почему варшавский? – спросил Олег.
– Так надежнее. Гродно был окраиной панской Польши. Поэтому магазины были краковские, пиво лодзинское, а у Сичкаря мастерская варшавская. Так и жили при тех порядках. Нищий край, копеечная коммерция да жандармы польские. Так вот, у того Сичкаря сын Викентий был. Большой, знаете, оболтус. Из гимназии его выгнали за неуспеваемость, и он целыми днями на мотоциклах и машинах из папашиной мастерской гонял. А когда произошло воссоединение, он первым шофером такси в городе стал. Отец умер, мастерскую национализировали, а он работал. Перед самой войной попал ко мне в больницу с воспалением легких. Тяжелый случай оказался, но я его выходил. Так что война его на больничной койке застала, а там и фашисты пришли. Я его из виду потерял. Только в сорок втором является ко мне в