Я сказал:
— Судить!
Твои дружки увели тебя. Ты шел пьяный, расслабленный, плакал, грозился, а мы стали выбирать судей.
Я предложил старика Коробова, а начальник предложил меня.
Меня?
Я возразил, горько усмехнувшись:
— Меня нельзя, товарищ начальник. Мы друзья с Грохотом. Побратимы.
Начальник скользнул по мне беглым взглядом и опять повторил свое предложение. Меня выбрали.
Нет, я не хотел быть твоим судьей, Степан. Вот ворочаюсь на койке, мучаюсь, надеюсь на чудо, на то, что ты сам, как я, рассудишь свою жизнь и принесешь завтра на товарищеский суд свою повинную голову. Да нет, не бывать чуду! Я больше жду беды. Я знаю, не кончится завтрашний день миром, я видел сегодня твое лицо, Степан: в тебе все кипело. Что ты выкинешь завтра, сейчас, ночью? Я не удивился бы, услышав сейчас выстрелы, бой пожарного колокола или вой авральной сирены. Ты на все способен. Ты такой.
Но ночь прошла спокойно, только я не спал ни минуты, а утром я услышал в кают-компании смех Степана.
Он стоял и хохотал в кругу товарищей. Утро было ясное, солнечное, майское. На вымытых стенах прыгали косые зайчики; на большой балке висел плакат: «Первый ряж готов. Даешь к сроку второй!»
Степан крикнул мне, играя бровями:
— Я им про Марью Ивановну рассказываю, Федор. Помнишь Марью Ивановну?
Я улыбнулся. Ну, значит, в добром ты настроении, Степан, если вспоминаешь не Лена-Гольдфильдс-Лимитед, а Марью Ивановну. Может, и в самом деле свершилось чудо?
Еще бы мне не помнить Марью Ивановну! Сладкая, но бестолковая была бабенка. Где это было? На Колыме? Ну да, бабенку эту выслали сюда вместе с мужем, нэпманом. Она мужа бросила и решила самосильно разбогатеть. До нее много охотников было, но она отвечала всем: «Люблю за золото». Сколько мы с тобой золота перетаскали к ней, Степан! Не скажу худого — она честно отрабатывала золото. Честно. И сколько же она его набрала! Помнишь, хвасталась мешочком? Только боялась: узнают чекисты про золото и отберут. И правда: узнали. Взяли ее золото, поглядели... и... и отдали ей обратно. Мы с тобой потом старались не попадаться ей на глаза. Шутка ли! Цельный самовар счистили ей за любовь. Хороший был самовар, баташевский. Это хорошо, что ты вспомнил Марью Ивановну.
Смеясь, сели мы завтракать. Было легко у меня на душе в это утро. Мерещилось: все уладится, все обойдется.
Меж тем погода испортилась. Загудел метельный ост, на глазах переходивший в северные румбы. Повалил снег. В воздухе послышались шаги надвигающейся пурги.
Мы подошли к кряжу. Вот он, наш красавец. Деревянная махина... Двадцать метров длиною, десять — шириною, восемь — высотою. Сто восемьдесят тонн веса. Да, это цифры. А кто подсчитает, кто увидит капли нашего пота на этих шершавых бревнах? Кто сочтет надежды наши, и муки, и усилия? Вот через час-два все это сооружение будет под водою, на дне бухты, — никто не увидит его. Подойдет пароход, забросит чалки на помост, еще выругает строителей... И все-таки славный ряж отгрохали мы! И в пургу мы его сколачивали, и в полярную ночь, и в холода...
Все стояли по местам; механик сел на трактор, мы с Коробовым стали к лебедкам. Среди плотников я заметил Степана. Услышал его громкий смех. Все ждали сигнала начальника.
Начальник обошел площадку, выбрался на вышку подле моей лебедки и махнул флажком:
— Давай!
Но плотники — им предстояло начать дело — не тронулись с места.
— Давай! — снова закричал начальник, и снова никто не двинулся.
Я услышал громкий смех Степана и похолодел. «Вот оно, начинается...»
По лицу начальника медленно пошли багровые пятна. Он сошел с вышки и пошел к плотникам.
Его ждали. Стояли молча. Кто-то закурил.
— В чем дело, товарищи? — отрывисто спросил начальник, остановившись перед плотниками.
Из толпы выступил Савоська Кругляк — рыжий черт — и сказал, хитро прищурившись:
— Причитается, товарищ начальник.
— Что причитается? — не понял моряк.
В толпе захохотали.
— Обыкновенное дело, — продолжал, щурясь. Кругляк. — Такой порядок... Причитается...
— Они спирту требуют! — закричал кто-то из нас.
Савоська умильно улыбнулся и подмигнул своим
— Я не дам спирта, — медленно произнес начальник.
— А раз смазки нет — и ряж не пойдет, — пискнул Савоська и скрылся, юркнул в толпу.
Из задних рядов кто-то крикнул:
— И потом мы желаем, чтоб командовал спуском Степан. Как он строил, нехай и спущает...
Теперь все плотники загалдели:
— Желаем Степана!
— Нехай Степан!
Голоса Степана не было слышно. Голос начальника потонул в общем галдеже.
Я слушал этот галдеж, понимал, что это работа Степана, и не знал, что сделать, что предпринять. Скверно было у меня на душе. Эх, Степан! Метель усиливалась; теперь снег валил хлопьями; я чувствовал гору на своих плечах.
Вдруг я взглянул на майну. Она вся уже покрылась пленкой молодого льда. Лед рос на глазах, снег уже не таял на нем.
— Лед на майне! — испуганно закричал я и, схватив пешню, бросился к проруби.
И тогда все, кто был на площадке, бросились за мной к майне. Майна закрывалась льдом, — мы знали, что это значит! Начиналась пурга, — мы знали, что это значит. Это значит, что, если не спустим сейчас, сию минуту ряж на воду, нам снова и снова придется воевать со льдом, взрывать его, долбить, ломать, выбрасывать.
К черту плотников, Степана, начальника! Тут некогда было затевать споры. Все сразу же оказались на своих местах: свободные люди — бурильщики, водолазы, электрики, даже доктор — встали на место плотников. Но и плотники, перепуганные и сконфуженные, уже побросали наземь рукавицы и навалились на ряж. Был ли с ними Степан, не знаю. Мне было не до него. Я налег на ручку лебедки.
Только бы стронуть махину с места! Пойдет ли она? С тревогой глядел я на слеги. Выдержат ли эти деревянные рельсы движение махины? Пойдет ли она?
Люди всей артелью навалились на слеги, многие сели на них верхом, легли животами, чтоб придать ряжу наклонное положение, облегчить его движение вперед. Ручные лебедки — моя и коробовская, — как маленькие собачонки-шавки, вцепились стальными тросами в края ряжа, трактор взялся за середину. Все замерли. Вот она — решающая минута. Вот сейчас все решится.
Начальник стоял на торосах льда и озабоченно глядел на застывших людей. Пурга усиливалась.
Бурильщик Пантелей Клочков вдруг сорвался с места, полез на верхушку ряжа и прибил красный флаг.
Откуда он его сейчас достал — не знаю. Флаг рвануло порывистым остом.
— Давай! — закричал начальник, и мы навалились на лебедки, на бревна, на слеги.
Натянулись тросы. Трактор рванулся вперед... Что-то оборвалось с шумом и лязгом. Кто-то крикнул: «Берегись!» Ряж даже не шелохнулся. Это лопнул стальной трос.
Снова вцепились тросы в ряж. Они натянулись звонко, до предела, и я успел подумать, что так вот и нервы... как вдруг снова с лязгом упал разорвавшийся трос, бессильно захлопал по бревнам.
Ряж стоял нерушимо. Казалось, никакая человеческая сила не могла столкнуть его с места. Что могли сделать мы, кучка людей на пустынном острове, с нашей примитивной, домашней техникой?
Я опять взглянул на майну — там уже понавалило сугробов!
Да, никогда еще в жизни не испытывал я такого горького отчаяния. Казалось, то не тросы рвутся, то лопается моя мечта... Э, да что говорить! А на майне все наметало и наметало сугробы.
Кто-то предложил подпилить концы слег, так чтобы ряж прямо висел над майной. Механик сказал, что он попробует рвануть один угол ряжа. Начальник согласился. Плотники стали подпиливать слеги, трактор с шумом переехал на новую позицию. Он полз, яростно и смачно ломая снег, как тяжелое артиллерийское орудие.
Зацепил угол ряжа. Рванул.
Я уже не навалился, а просто лежал животом на рукоятке.
И вдруг ряж качнулся. Качнулся и, покоряясь нашей воле, пошел вперед, в воду. Еще, еще рывок, — передний край его коснулся майны. Теперь не отступать! Теперь тащить и тащить его в воду!
С грохотом, не выдержав напряжения, в куски разлетелась коробовская лебедка, полетели прочь переломанные слеги, и ряж, ломая в щепу подложенные под него бревна, медленно пошел в майну. Вот он уже на перегибе. Не опрокинется ли? Не лопнут ли клетки, не выдержав собственной тяжести? Но ряж сошел в воду, как новый корабль. Вот он уже весь в воде. Погружается. Со звоном ломает молодой лед. Радостное «ура» вырывается из всех глоток. Пурга яростно рвет флаг на ряже, но теперь это не страшно.
Вечером мы судили Степана Грохота, бывшего старшего десятника, нашим общественным, товарищеским судом. На маленьком острове у нас не было ни милиции, ни суда, ни сельсовета. Единственной властью был начальник (за весь вечер он не проронил ни слова), судьями — весь коллектив зимовки. И строгие это были судьи.
Степан успел выпить и держался нагло. Попробовал шутить, да не вышли шутки. Нам было не до смеху.
Я сказал ему:
— Степан, тебе уж сорок семь лет. Хватит, отшутился. Возьми свою жизнь в руки, погляди, подумай... Я даю тебе последнее слово, Степан.