Вернувшись в Денвер, я перенес последнюю операцию, и она была интересной. Мне была нужна ангиограмма,[96] и это вовсе не послание, доставленное лично в руки поющим херувимом, а медицинская процедура, которая началась со странно улыбающейся медсестры. Она сбрила правую половину моих лобковых волос, затем вставила катетер в бедренную артерию, пока тот не дошел до груди. Через катетер медсестры ввели чувствительный к рентгену краситель в мой кровоток, после чего я мог наблюдать вены своей правой руки на экране телевизора. Это был только подготовительный раунд. Когда результаты ангиограммы были готовы, пластический хирург понял, за которую из трех втянутых артерий ему браться. Мой жгут повредил одну из них, но остальные были в хорошем состоянии. Это было важно, потому что позже хирург пересадил сегмент мускула длиной четыре дюйма с внутренней стороны левого бедра на конец моего обрубка, и, выудив артерии из руки, соединил их с пластом сырого мяса, пришитого к предплечью. В качестве последнего штриха хирург вырезал прямоугольник кожи на правом бедре и залатал всю мою культю. Это была небольшая десятичасовая операция, которую я по телевизору не посмотрел. (Ее заменили войной в Ираке.)
Когда отошел наркоз, потянулись часы, оказавшиеся худшим периодом моего выздоровления. В ту ночь я дошел до ручки. Семь трубок входили и выходили из меня, и появилось три новых источника боли — от донорских участков и от левой пятки (давление веса моей ноги во время операции пережало какой-то нерв); я не мог уснуть, мне не разрешали ни есть, ни пить, поэтому я постоянно жаловался. Как могло так получиться, что я отрезал себе руку, ни разу не хныкнув, а теперь все, что я мог делать, — это распускать нюни? Медсестры повышали мне дозу наркотиков час за часом, но боль не стихала. В конце концов я не мог связать трех слов в одно предложение; я хотел попросить у родителей прощения за все это нытье, но мои попытки говорить ни к чему не приводили. Мама сидела рядом все это время, шесть часов до рассвета, не сомкнув глаз, и пыталась успокоить меня, но я страдал постоянно, несмотря на наркотики. Утром, когда свет проник сквозь шторы, ее лицо осветилось святым заревом, и я плакал от ее красоты, пока наконец не потерял сознание.
К 25 мая я провел в больнице семнадцать дней, но в конце концов выписался. Меня починили, я набрал почти весь потерянный вес, и заражение в кости проходило. Однако, поскольку мне нужно было ставить капельницы с антибиотиками каждые восемь часов, приходилось ложиться и на полчаса подсоединяться к мешку с раствором. Так продолжалось шесть недель. Даже когда это означало, что нужно вставать ночью, мама с папой всегда были рядом, дабы убедиться, что я принимаю лекарство вовремя. Все, что мне нужно было делать, это сидеть спокойно, но я ненавидел капельницы и слабость, которая от них появлялась, и поэтому редко упускал возможность поныть.
Выздоровление давалось мне тяжело. Не только эти капельницы — все, вместе взятое. Я непрерывно страдал и от фантомной, и от реальной боли, даже на наркотиках. Пока меня накачивали лекарствами, я никогда нормально не отдыхал. Обычно я всю ночь лежал в кровати в полукоматозном состоянии — и не бодрствовал, и не спал. Наркотическое оцепенение не позволяет сознанию перезагружаться в штатном режиме. С каждой новой дозой я рефлекторно отрубался — во врачебном кабинете, между сеансами трудотерапии и физиотерапии, на скамеечке в тренажерном зале клиники, в машине, когда мама везла меня домой. Когда я оживал, это было благодаря тому, что действие наркотиков проходило, и тогда начинались мучения. В итоге я превратился в такого эгоистичного и ворчливого хама, что меня самого от себя тошнило.
Мое пребывание дома было непростым для всех нас. Хотя мы все были благодарны Господу за то, что не лишились друг друга, и радовались оттого, что мы вместе и одна семья, нагрузка взяла свое. У каждого из родителей были свои дела, кроме заботы обо мне. Добавьте к этому мои встречи с врачами, наркотики, вопросы со страховкой. А в довершение ко всему — внимание СМИ и общественности. Нам пришлось снять трубку телефона с рычагов почти на два месяца, мы звонили местным властям, чтобы они приструнили телевизионщиков, которые вели наблюдение за нашим домом. Нервы у нас были вконец измотаны.
В первые четыре недели я зависел от родителей, как ребенок, начинающий ходить. Мне быстро надоели все усилия, связанные с моей новой жизнью, в которой отдых, выздоровление и реабилитация заняли место лыж, альпинизма и концертов. Все дела требовали времени; одно посещение клиники, со всей подготовкой, отнимало у нас с мамой целое утро. А встречи назначались мне сотнями, и все должны были быть согласованы с графиком приема лекарств. Не для того я выкарабкивался из каньона Блю-Джон, чтобы провести свою жизнь в дурмане абсолютного одиночества, напичканного страданиями. Однако именно в это превратились мои дни.
Испытания в каньоне были опасными, но прямолинейными. Как только я выбрался, испытания стали более разнообразными, и первое время я не чувствовал в себе готовности адаптироваться к новым обстоятельствам. Я хотел получить назад свою прежнюю жизнь, но это означало, что я должен как-то справиться с болезнью, с разочарованием и заставить себя что-то активно делать. Избавиться от препаратов — вот что было моей первой целью. В июне, когда большая часть болей от операций уже прошла, я стал постепенно отказываться от анальгетиков. Наконец-то я мог наслаждаться некоторыми признаками свободы — водил пикап, гулял с друзьями, пил большую «Маргариту». Я все больше и больше возвращался к своей самостоятельности и снова «рос» в процессе, похожем на второй пубертат. Мама не хотела меня никуда отпускать, и я не мог ее винить в этом, но мне нужно было получить назад свою независимость, ради нас обоих.
Когда я слез с наркотиков, дело пошло на лад. Я научился завязывать шнурки и даже галстук одной рукой. Я быстро совершенствовался, я натренировался писать левой рукой — печатными и курсивом (до несчастного случая я был правшой). Я начал печатать на ноутбуке пятью пальцами. Мой трудотерапевт заказал мне качающийся нож, и я смог резать мясо. Благодаря разным приспособлениям или новым методам я вновь научился делать почти все, что мне было нужно. Я понял, как заводить часы и застегивать эту хитрую пуговицу на левом манжете рубашки зубами. Однако все еще были дела, в которых мне нужна была помощь. Иногда я был слишком независим для того, чтобы просить о помощи. Иногда, несмотря на то что мне предлагали помощь из лучших побуждений, я хотел разобраться в проблеме самостоятельно. Однажды на кухне я заметил, как моя сестра борется со сложными чувствами, видя, как я пытаюсь почистить апельсин.