– Не вижу сходства.
Правой рукой Иван Иванович – так зовут директора – энергично растирает левую. Болезнь или привычка?
– Так, Татьяна Петровна. Сосчитаемся, как говорится. Не сделал ли я для вас все, о чем вы меня просили? Хирургические инструменты выписаны?
– Да.
– Лечебные сыворотки, согласно вашему списку, в количестве, значительно превышающем потребность, выписаны?
– Да. В необходимом количестве.
– Выставка-лубок по охране материнства и младенчества, над которой весь зерносовхоз смеется, выписана?
– Да. Смеются, потому что детей мало. Но будет много.
– На прошлой неделе вы потребовали у меня какой-то аппарат, который, как выяснилось, без микроскопа вообще пригодиться не может. Выписан?
– Да. Микроскоп у нас есть, Иван Иваныч. А вы знаете, что в «Гиганте» с февраля работают хирургический, терапевтический и зубной кабинеты? Аптека великолепная, с полным набором лекарств. Для стационара строится отдельное здание.
– На то он и «Гигант», Татьяна Петровна. Да-с. А теперь вы снова являетесь ко мне и просите, – да куда там! – настаиваете, чтобы я отобрал комнату у инженера Маслова на том основании, что эта комната понадобилась вам для устройства стационара, который, насколько мне известно, никто вас устраивать не просил!
– Иван Иваныч, ничего Маслову не сделается, если он проведет лето на одном из участков. Дайте ему комнату на Сухой Балке. В конце концов, не из Главного же Хутора он будет наблюдать за работой комбайнов!
– Это не ваше дело, Татьяна Петровна, судить о том, откуда ему удобнее наблюдать за работой комбайнов. И я вас прошу…
– Иван Иваныч, вспомните весну прошлого года! У меня двенадцать больных, из них четыре тяжелых. Я отвечаю за них. Вот вы, умный человек, скажите же, что мне делать?
Муравьев встает и медленно подходит к окну. Уже давно я заметила, что он побледнел, но в эту минуту он кажется мне особенно бледным. Он распахивает окно. Зачем? Ветер врывается в комнату, бумаги летят со стола на пол. Он не подбирает их. Растерянно улыбаясь, он составляет стулья, и я с ужасом смотрю на него. К двум стульям он, тяжело дыша, приставляет третий. Как будто стараясь вспомнить о чем-то, он проводит рукой по лбу, потом, негромко охнув, садится – нет, ложится на стулья.
– Иван Иваныч, что с вами?
Директор едва переводит дыхание.
– Боже мой, что я наделала! Я замучила вас!
Он молчит долго, минут двадцать – все время, пока я прикладываю к сердцу мокрое полотенце, ищу и нахожу в письменном столе склянку с моей микстурой, ругаю его за то, что он даже не открыл эту склянку, и себя за то, что довела его до припадка.
– Что за дура! Вам нужно было просто выгнать меня!
Постепенно бледность проходит, лицо оживает. Директор пытается встать, я не даю.
– Ну, ну! Нет, Татьяна Петровна, сдаюсь! Поднимаю руки! Будет вам стационар! Будет!
История одной болезни
Механик заболел вечером одиннадцатого июня и, пока я на попутной машине добиралась до Цыганского участка, чуть не «отдал концы», как сообщила мне расстроенная повариха. Когда я вошла, он лежал в комнате опытно-испытательного отдела и ругался. Доброе лицо с большими ушами, придававшими ему сходство со слоном, побледнело и смялось. Каждые пять минут он страшным голосом кричал кухарке: «Маша, уходи!» – и, хватаясь за живот, сползал с койки все по одной и той же весьма серьезной причине.
Я осмотрела его, и мне не понравилось, что у него была холодная кожа. Это наблюдается при многих желудочных заболеваниях, но у него она была какая-то очень уж холодная и влажная, как у лягушки. Зрачки были расширены, пульс замедлен, в икрах, как он утверждал, «стреляло». Я поставила градусник – тридцать пять и семь.
Это было похоже на пищевое отравление, например отравление колбасой, о котором я помнила только, что оно чем-то отличается от отравления грибами. Точность моего диагноза подтверждалась тем обстоятельством, что накануне болезни Бородулин провожал племянницу и на проводах были поданы как раз колбаса и грибы. Таким образом, в происхождении болезни можно было, кажется, не сомневаться.
Была уже ночь, когда, дождавшись обратной машины, я перевезла механика в Главный Хутор и положила в «больницу» – стационара тогда еще не было, – состоявшую из двух палаток, каждая на одиннадцать человек. К счастью, в той палатке, куда я поместила Бородулина, было немного больных – только трое.
По-прежнему он стонал и кряхтел, жаловался, что ему холодно, и время от времени кричал медсестре страшным голосом: «Уходи, Катя!»
В общем, ему все-таки становилось легче. Температура поднялась до нормальной, бледное доброе лицо оживилось. Он уже беспокоился, как без него справятся с ремонтом, ругал какого-то Бесштанько, который был, по его словам, «мастером простоя», и успел сообщить сестре, что «в жизни был одинок». Все это были очевидные признаки выздоровления, и, вернувшись к себе, я даже задумалась: стоит ли ставить анализ? У меня тогда еще не было термостата, а маленькую кладовку, которую я приспособила под термостатную комнату, приходилось по меньшей мере часа три согревать керосинкой, чтобы поднять температуру до 36–37°. Причем поднять температуру – это было еще полдела. Нужно было поддерживать ее на том же уровне все время, пока не вырастут микробы, – утомительное занятие после дня, полного забот, волнений и двух поездок – туда и назад – на далекий Цыганский участок! Но все-таки я сделала посев и всю ночь сонно тыкалась в кладовую, ругая керосинку, которая ни с того ни с сего начинала коптить. Прошло десять часов – этого было достаточно, чтобы в питательной среде появились первые колонии микробов. Главное чувство, с которым я рассматривала появившуюся на пептонной воде нежную пленку, было любопытство, тем более что механик (как мне сообщила, заглянув на минуточку,