— Нет, конечно. Я понимаю.
— Ты ничего не понимаешь! Как ты мог вообще думать…
— Но я же не знал тебя.
— И потом: вот ты говоришь — недостаточность. — Он не говорил ничего подобного, но думал это — и снова поразился тому, как они уже прозрачны друг для друга. — Я сама понимаю, насколько недостаточно. Но знаешь — начинается самоутешение по линии «хоть что-то»…
— Слушай, я тоже не про то. — Они снова пошли дальше, он уже не выпускал ее руки. Рука была горячая. — Я про недостаточность вообще, в смысле самом широком, — что доброты уже мало и что вообще дело не в ней. Сейчас будет нужно что-то совсем другое, и это другое есть в христианстве, но его перестали видеть. И кажется, я даже знаю, почему. — Тут он опять остановился, не решаясь высказаться до конца. — Его перестали видеть, потому что сейчас все основано на терпении, на примирении, на том, что вот как-нибудь пересидим… Сейчас не живут — я имею в виду тех, для кого все это вообще имеет смысл, потому что огромное большинство просто забыло все эти слова. Сейчас переживают, пересиживают, и в это время вообще нельзя вспоминать про христианство. Потому что если о нем помнить — нельзя ни извинить, ни оправдать того, что все мы делаем… или НЕ делаем. И потому все довольствуются его следствиями: кто-то — терпением, кто-то — весельем, кто-то — помощью ближнему… Принцип малых дел сюда же… Все это прекрасно, нет слов, но это — как краски без холста: они не держатся. Можно наложить такую и сякую, а целое утрачено. И это целое… мне кажется, что как раз Остромов может вызвать такие состояния.
Она уставилась на него круглыми глазами.
— Остромов?
— Но ведь ты сама ходишь к нему.
— Во-первых, редко, потому и не встречались. А во-вторых — ну, это совсем не христианство.
— Это он так думает. Человек же не всегда знает, что делает. Почем мы знаем? Он оживляет ту мистическую составляющую, которая совершенно исчезла; которая, может быть, даже умерла. А на нее уже можно наложить все остальное. Но он вводит в состояние, в котором — не знаю, как сказать тебе это. Он все-таки помогает понять, что такое сверхчеловечность, но не в этом ужасном, пошлом смысле, который у этих всех дураков, ну, ты знаешь. Которые думают, что если у них сифилис, то они уже Ницше.
— Да, да! — Она даже подпрыгнула. — Слушай, как отлично, что ты понимаешь!
— Как же не понимать. Я видел тут одного такого, называет себя Одинокий. Настоящую фамилию забыл, что-то на Т… Он нищенствует и в «Красной газете» пишет. Но если бы показать его Ницше, Ницше бы с ума сошел.
— Он и так сошел.
— Сошел бы раньше. Но про этих разговора нет, а вот про то, что надо куда-то перепрыгнуть, что человек не заканчивается… Я не верю, ты знаешь, в эволюцию. (Откуда бы ей это знать? Но она и впрямь знала). Я просто думаю, что в известных обстоятельствах… можно прыгнуть в известное состояние. Какой бред, да?
— Бред, да. Но увлекательно.
— Я просто к тому, что он, кажется, знает туда пути. По крайней мере после некоторых занятий — вот после экстериоризации, например… Уверяю тебя, до этого я не смог бы вот так с тобой.
— Как именно?
— Так свободно.
Они проходили мимо сквера на Большом проспекте. И тянулся, тянулся, не кончался переход из дня в вечер — золотистый, теплый, такой, каким и должен быть последним. Было чувство стиснутости смертью со всех сторон, но внутри смерти — в самой смерти — был светлый коридор, и по нему они шли.
— Он знает туда не пути, а дырки в заборе. И вот это — тут не сойдемся — это мне никогда не было интересно. Потому что тут начинается мистика, а мистики я не то чтобы не понимаю: мистики я не люблю. Мистика снимает ответственность. В мистике нет нравственности. Мистика — это когда порошком превращают воду в вино. А это делается не порошком.
— Это делается неважно чем. Может быть порошок. Важно, что оно превращается.
— Нет, нет. — Она даже топнула ногой. — Ни в коем случае.
— Не сердись, ради Бога. Но попытки очистить веру от мистики уже были. Был Толстой. Получилось — не помню, у кого я это читал, — как взгляд из деревенского окна на очень чисто выметенный двор. Очень чистый и очень квадратный.
— Пусть так. Но мистика — это оправдание всему. В ней все можно. Заклинаниями может владеть и бес, надо же отличать магию, халдейство — от чуда.
— И где граница?
— Граница в том, что чудо не делается чернокнижием. И потом, знаешь, эта его попытка представить Христа частным случаем… Это все остальное — частный случай Христа, а не Христос — частный случай каких-то там атлантов…
— Пусть так. Может быть. Он говорит ерунду. Очень много ерунды. Но ведь зачем-то ты ходишь туда?
Она задумалась.
— Хожу, да. Но, во-первых, это не всерьез…
— То есть просто интересно?
— Ну… отчасти да.
— А отчасти?
— А отчасти я ему нужна, — сказала она вдруг.
Огого, подумал Даня, ощутив укол мучительной ревности и тут же устыдившись. А впрочем, чего я хочу? Неужели я думал, что она будет ждать меня? И уж в любом случае Остромов — магнит более притягательный…
Он вновь поразился тому, как учитель к любому подбирал единственно верный ключ. Надя Жуковская не могла покориться власти, не могла прельститься лоском и подавно не стала бы цепляться за надежность. Ее могло купить другое — то, что она необходима.
— Зачем?
— Не знаю. Я чувствую, что ему как-то неспокойно внутри… а то, что он дает всем, — это ведь нужно. С ним интересно, это само собой, и он не чувствует ко мне ничего такого — Боже упаси. Но зачем-то я нужна ему, как цемент. Помнишь, он рассказывает про Супру?
— Да, конечно. Тебе тоже рассказывал?
— Обязательно. И я зачем-то нужна ему для Супры. Я только опасаюсь, что кто-нибудь примет все это всерьез…
— Что начнутся групповые исходы душ? Нет, нет. Он и не хочет этого. Я думаю, у него иная цель — инициировать, потому что дальше уже каждый пойдет сам… Ведь сейчас, когда начались индивидуальные, он с каждым разрабатывает свое. С некоторыми — вообще без магии. Все больше история.
— Я вообще пока не очень понимаю, чего он хочет, — сказала Надя. — По-моему, ему просто скучно. А магия — так… Им же всем не с кем слово сказать.
Они медленно шли в сторону Кронверкского, дошли до круглой площади с салоном мод, и тут наконец медленно стал меркнуть сентябрьский свет, полиловело небо, и они пошли дальше, соприкасаясь плечами, сближаясь все тесней, — обнять ее Даня еще не решался. Варга бы сейчас сказала — «Холодно», и стало бы проще; но эта была совсем не Варга, с Варгой было другое, с Варгой ничего не было, не было никакой Варги.
— Сейчас, — сказала она, — вообще везде так: люди вместе не потому, что действительно вместе, а потому, что деваться некуда. Ты, конечно, другое дело.
— Я теперь буду думать, что ты и со мной из жалости.
— Из жалости, да. Кому еще нужен такой дурак.
— Со мной скучно. Я человек неинтересный.
— Со мной еще хуже. Я разучилась играть, когда-то хорошо играла, сейчас даже польку не смогу. Я плохо шью.
— Мы два ничтожества. У нас нет другого выхода.
— Кстати. — Она остановилась и заглянула ему в глаза. Прохожие оглядывались на них — как казалось Дане, доброжелательно: поле истинного счастья притягивает всегда, раздражают только потуги выглядеть счастливыми. — Интересное какое место там, у Клингенмайера, да?
— Очень интересное.
— Как ты думаешь, действительно есть в городе такие точки?
— Мне Остромов давал трактат. Про хорошие и плохие места.
— Нет, это не то. Такое место, складка, как у Клингенмайера, — может быть плохим. Очень просто. И я даже думаю, что через плохое место легче уйти.
— Это я еще даже не пробовал. Я думаю, это надо быть на таком уровне…
— Но интересно, — сказала Надя. — Я бы ходила к нему чаще, но боюсь надоесть. Мне кажется, он будет всегда.
— А я вот не знаю, как мы с тобой будем выбираться из всего этого, — сказал он. — Я не смогу без тебя жить, стану везде за тобой ходить.
— Да, и потом это… Надо же будет как-то спать, — сказала она чрезвычайно просто.
— Я тоже об этом подумал.
— Но знаешь, к этому надо подходить, как к печальной необходимости.
— Да, очень печальной.
— Трагической, — сказала она, прыснув. — Это очень неловкая ситуация, да?
— Ужас. Нужен большой такт, взаимная помощь. Общество взаимной помощи увечных и недостаточных, недостаточно увечных.
— Я пробовала, очень трудно. Нужно совпадение массы условий.
Пробовала, жаль. Он в ответ не стал ни в чем признаваться.
— Но мы справимся, — сказала она. — Я только думаю, что…
— Ну, говори.
— Что нас рано или поздно разведет… вот это. Что у тебя получается экстериоризация и ты видишь в этом смысл, а я никогда.