При слове «афронт» Екатерина заколебалась.
– Созовём, матушка, консилию. Этак-то политичней. Покричат и угомонятся. Я-то – как повелишь., за тобой, как нитка за иголкой.
Согласилась.
Уходя, шептал проклятья. Безумие – цесарю изменить[281]. России во вред, себе во вред Получивший титул князя Римской империи цесарю обязан. В судьбе удостоенного многое от сего суверена зависит. Но с царицей в контры войти – ещё хуже.
Из лиловых сумерек в чёрные, из чёрных в лиловые – шагал через покои, задыхаясь. Рванул галстук, воротник камзола. Вот оно – бабье царство! Айда во Францию, жениха добывать! Амазонка бешеная… Каменья свои жертвует. Каково государю, взирающему с небес?
Внуши ей, фатер!
«Нева против дома Его Светлости вскрылась, из пушки с крепости Петра и Павла стреляно три раза и штандарт поднят».
Секретарь, заполнявший дневник, мог бы добавить – потеплело разом. И весьма для Александра Даниловича кстати, ибо ответ Кампредону задержался. Вмешалась Нева, разобщила высших сановников, движение дел государственных остановилось.
Очистился путь через неделю с лишним. Сперва вышли челны рыбаков, перевозчиков, потом – с опаской – отчалили длинные грузные ладьи именитых господ. Борта красные, синие, зелёные, ковровые балдахины – ярко расцвела серая поверхность реки.
Пристань помята льдами, настил покатый, скользкий. Гребцы проворно вылезают, чтобы привязать посудину и услужить вельможе – двое хватают под руки, двое держат полы ниспадающей до пят епанчи, подбитой мехом. С береженьем ведут вельможу по мокрым ступеням на набережную, к новопостроенному зданию Двенадцати коллегий.
Иностранная – от реки вторая, вслед за Сенатом, и убранством отлична. Камин чуть не во всю стену, мраморный, на нём Нептун, вырезанный из кости, – дар некоего дипломата. Морской бог, пузатый, гневный, поражает трезубцем дракона. Гостями завезены и портреты коронованных особ, из коих многие полотна от сырости пошли волдырями. Топят в зале редко, а сегодня служитель опоздал разжечь огонь, сосновые кругляши едва разгорелись. Епанчи не сбросить, кафтаны, блистающие шитьём и орденами, не выказать.
Сановные бурчат, рассаживаясь, желают лентяю, прощелыге, извергу батогов, розог, кнута. Сел на президентское место, во главе длинного дубового стола, Гаврила Головкин. Некогда захудалый рязанский дворянин, владевший пятью крестьянскими душами, он, избранник Петра, канцлер державы российской. Обтянул епанчу, ссутулился, пряди огромного рыжего парика свесились, закрыли бескровное костистое лицо. Потянулся к звонку. Тоже иноземный кунштюк[282] –литое, фигурное серебро. Сухая старческая рука обняла нагую нимфу, изогнувшуюся сладострастно, затем отпустила. Нет светлейшего…
Молодой секретарь уже приволок папки, петушком выпятил грудь. Из певчих он, Ферапонт, читает – заслушаешься. Вывел заглавие на листе – 31 марта. Консилия. Головкин ещё раз оглядел залу.
Светлейший опаздывает…
По регламенту если – ждать не обязаны. Вопрос, который многим знаком, а Меншикову подавно, и не терять бы время, велеть бы Ферапошке пропеть договор пункт за пунктом…
Ягужинский этого и хочет, шёпот его, в ухо соседу, громок. Несдержан генерал-прокурор! Гаврила Иваныч невозмутим. Отыскал чистый листок, отрывает кусочки и комкает, отрывает и комкает – обычное занятие от нечего делать.
Минуло без малого полчаса – зафыркали в переулке княжеские кони. Александр Данилович влетел бойко, с улыбочкой, торопливо кивнул – ни намёка на извинение.
– Ух, посыпало!
Снял треуголку, сбил мокрый снег. Улыбнулся задорно, будто узнал нечто забавное и сейчас выложит.
– Вешняя пороша, сладкая…
Кто-то фыркнул досадливо. Ишь, мол, весну почуял! А люди продрогли на воде да здесь сидючи. Хорошо ему – живёт рядом, езды всего сотня сажен. Вырядился…
Хламиду Меншиков скинул в коляске. Полдня он пробыл у царицы и мог бы дома сменить одежду, но не изволил, предстал в полном параде. Дразнит вельмож, закутанных в серое, тусклое, дразнит богатым узорочьем кафтана, а паче редким обилием наград.
Широкая голубая лента через плечо, орёл святого Андрея, висящий слева, под сердцем, – память о славной битве, о государе, присудившем лично. Справа почесть от союзника, датский слон – белый, толстый, глянцевый, унизанный самоцветами. Иных орденов при нём быть не должно, а ленты носить вперекрёст и вовсе запретно, но князь нарушил статут, ввинтил прямо в сукно кафтана. Польский Белый орёл и прусский Чёрный уместились на груди – лент им, благо, не положено. Все четыре ордена сияют, режут глаза завистникам.
Кто заслужил столько?
Печатая шаг, прошёл перед собранием Александр Данилович, выбирая себе место. Усмехнулся, перехватив ненавидящий взгляд Репнина. Медлит фельдмаршал с отъездом. Но уж недолго терпеть его… Голицын прикрыл веки, непроницаем. Василий Нарышкин полирует подушечкой ногти – ух, старательно! Вся тут боярская троица, главари супротивного стана.
– Матушка наша милостива… Решпект[283] нам оказывает… А мне приказано наши суждения нижайше донести.
Пока всё идёт как надо. Без него не начали. Головкин смотрит вопросительно – не уступает президентство на консилии. Нет, излишняя жертва. Князь сел рядом, подвинул канцлеру звонок. Ферапошка откашлялся, разгладил пачку листов, обмусоленных за годы, – память господ надобно освежить.
Запел Ферапошка.
– Отныне и впредь навсегда между Её Императорским Величеством Всероссийским, Его католическим величеством, Его Британским величеством будут существовать искренняя и неизменная дружба и тесный союз.
Сановные зевают, чешутся, спорят – нарастает гул. Лишь Голицын, кажется, безучастен, дремотно прикрыл веки и всё чаще притягивает взгляд светлейшего. Противник скрытный, наружно приветливый – оттого и опаснейший. Что скажет сейчас?
– Пётр Алексеич, отец наш, – задребезжал фальцет, – искал концерна с Францией, искал же… Ноне оттоль длань просящая… Неужто отринем?
Ошеломил боярин. Был сторонником Вены, царевича звал на трон.
– А цесарь-то! – крикнул Репнин. – Вконец рассердим.
– Димитрий Михайлыч, полно тебе, – запричитал Долгорукий – Цезарю изменять? Этого не искал покойник… Не приказывал. Хоть бы и свадьба. Турок навалится, только и ждёт…
– Тогда не до свадьбы, – просипел Головкин.
Пункт о браке Елизаветы в договоре отсутствует, суждение о сём деликатном предмете в протокол не вносят. Умолчал и Голицын, продолжая речь.
– Что ж, цесарь. Прозывается алеат[284]. Рать какую нам посылал разве – роту хотя бы? Алексея же прятал, прятал… Что на уме было? Государыню нашу обидел. Пошто не величает, как надлежит? Она титул императрицы законно носит. Я Кампредону говорил – благословен грядущий с миром. А кондисьоны[285] его…
Заковыристая у Голицына речь – церковность мешает с иностранщиной. А человек просвещённый. Будучи губернатором в Киеве, привечал у себя живописцев, пиитов, поощрял печатанье книг и обученье разным наукам. По царскому веленью разорил Запорожскую сечь как очаг бунта, но в час смерти Петра бунтовал сам, требуя регентства при малолетнем наследнике. Отчего же он, заядлый противник монаршего своевольства, вдруг узрел мудрость в женском капризе? Явный же совершил вольт-фас… Светлейший спросил мысленно и ответил себе – дальний прицел у боярина. Доверие царицы добывает себе.
– Кондисьоны француза… – и Голицын обратился к Остерману. – Ты, Андрей Иваныч, востёр. Что француз нам намолотил, ты перелопатишь да просеешь, где мило, где гнило…
Говорок деревенский, врастяжку, московский – мужичок-простачок да и только. Вице-канцлер кивнул два раза – слышу, дескать – и не ответил. Взбил воротник епанчи, трётся щекой об него, постанывает. Зубы болят? Уловка обычная – выжидает лукавец.
Умён, бескорыстен, дипломат величайший – так аттестует Европа безродного вестфальца.
Без тени стеснения рассказывает он о себе – сын пастора, в юности причетник в кирке, скопив гроши, поступил в университет, бедствовал, считался студентом способнейшим. А стороной про него доходило – ученье не кончил, подрался на дуэли, убил соперника и бежал из Иены, укрылся в Амстердаме. Случай свёл с Крюйсом[286] – бывалый мореход, старший такелажник порта нанялся к царю и взял юношу с собой.
Россия, неведомая Россия, манившая прежде мехами соболей, горностаев, куниц, стала при Петре страной удивительных карьер. Крюйс достиг звания вице-адмирала, порадела Фортуна и его секретарю. Однажды царю подали бумагу, составленную складно, красиво, убедительно. Кто писал?
– Я смог испробовать себя. О, благодетель-царь умел отличать талант!
«Пробовать» – первое русское слово, усвоенное Остерманом, такое похожее на немецкое «пробирен», и произносит он его, облизывая сухие, аскетически бледные губы. Его пробуют, он пробует себя и других.