И вдруг на оглоблю легла рука. Рядом с лошадью Епифании оказался Семён-младший. Он был без шапки, весь в копоти, с прожжённым локтем. Он мог бы остановить лошадь или закричать, однако молча пошагал перед санями, искоса оглядываясь на Епифанию, словно провожал её.
– Не сбегай, Епифанюшка, – виновато попросил он. – Ну хоть ради меня.
Епифания надолго отвернулась, не отвечая, и наконец дёрнула вожжи.
А Карп Изотыч Бибиков со двора наблюдал за борьбой с пожаром. Когда служилые вывернули угол у мастерской и строение повалилось, Карп Изотыч поклонился в сторону Софийского собора и мимо водовозных саней посеменил к крыльцу ремезовского дома. Водовозы ещё опрастывали вёдра на стены служб, чтобы от соседства с большим огнём не затлела конопатка.
– Не облейте, дьяволы! – охнул Бибиков. – Простыну – свалюсь!
Возле крыльца суетились Лёшка, Лёнька и Федюнька, сыновья Леонтия. Они уносили в подклет перепачканные сажей книги деда, которые были грудой ссыпаны под гульбищем на дерюгу.
Семён Ульянович лежал посреди своей ободранной горницы на лавке, закинутой шубами. Над ним хлопотали Митрофановна и Маша, вокруг толклись набежавшие бабы-соседки. Митрофановна ощупывала ногу мужа.
– Сдохну я, Фимка! – завывал Семён Ульянович, ворочаясь.
– Не сдохнешь, отец, – деловито отвечала Ефимья Митрофановна. – Всего-то ногу свою лешачью сломал, а мог бы весь сгореть… Машка, быстро найди две дощечки ровные, лубок сделаю… Бабы, дайте полос тряпишных на обвязку… Петровна, пожертвуй плат, он у тебя и без того драный.
– С-сатана! – завопил Семён Ульянович, когда Ефимья Митрофановна дёрнула ему ногу, составляя переломленную кость.
– Как там Ульяныч? – участливо спросил Бибиков у баб.
– Ругается.
Маша торопливо сунула матери две дощечки, и Ефимья Митрофановна принялась сооружать на ноге Семёна Ульяновича лубок.
– Василиса, держи его копыто, чтоб не вихлялся, – приказала она.
– Спасли твой дом, Ульяныч! – через головы баб крикнул Бибиков. – И службы спасли! Народ благодари!
Маша вдруг зарыдала, словно потеряла силы, опустилась на колени и стала целовать грязную руку Семёна Ульяновича.
– Прости меня дуру, батюшка! – захлёбывалась она.
– Что ещё, Марея? – измученно спросил Семён Ульянович.
– Прости, что Аконьку в дом привела… Это она подожгла.
– Аконька? – изумилась Митрофановна, завязывая узел на лубке. – А точно она?.. Да чем же мы её обидели-то?
– У всех инородцев бесы в бошках, – сурово сказала одна из баб.
Семён Ульянович сморщился, отвернулся и заплакал. Его опалённая борода затряслась. Больше собственной ноги ему жалко было своих книг, жалко уничтоженного уюта любимого труда, жалко своего милосердия, на которое ответили жестокой неблагодарностью.
– А кто такая Аконька? – проталкиваясь поближе, спросил Бибиков.
– Холопка ихняя. Остячка, – пояснили ему.
– Полно тебе, не плачь, Семёнушка, – наклоняясь над Ремезовым, ласково сказал Бибиков. – Книг твоих ещё довольно осталось. Лес на новую избу я тебе у губернатора выпрошу. А холопку поймаем. Я сей же миг приказ отдам караульщикам по всем заставам ловить поджигательницу. Ответит она.
Мимо баб, толпившихся вокруг Ремезова, как тень прошла Епифания. Она скрылась за печкой и, не снимая тулупа, легла на лавку лицом к стене.
А Айкони в это время сидела в каморке Новицкого и чёрными, каменными глазами смотрела в огонь лучины. Новицкий, едва касаясь, робко поглаживал Айкони по голове, покрытой уламой. Он обо всём догадался. Эта лесная девочка, похожая на дикого зверя, выбрала себе не его, а другого, – Табберта. Но Григорий Ильич не ревновал.
Он удивлялся себе. Он был зрелым и опытным мужчиной. Он многое познал – и женщин, и власть, и войну. Он был человеком чести, ведь только шляхетская честь не позволила ему потерять себя в унижениях чужбины. И он никогда бы не поверил, что может вот так, без боя, уступить свою кохану сопернику. А сейчас он понимал: может. Если бы эта лесная девочка была счастлива с Таббертом, он нашёл бы в себе силы отойти, раствориться в тени, исчезнуть. И убить Табберта ему сейчас хотелось не за первенство, а за ту боль, которую Табберт причинил его горлинке.
– От аджи бида-то, Аконюшка, от бида… – бормотал Новицкий. – За пыдпалэнне тэбе – кнут… Що мэни зробыти, мила моя? Хочешь, я тебе похрэщу? Всю провыну з тэбэ знимуть…
– Нет, – мёртво ответила Айкони.
– Хочешь, сховаю тэбе, а сам за тэбэ буду просити? – не унимался Новицкий. – Вульянычу в ноги паду, Матвия Пэтровича буду молити…
– Нет, – упрямо повторила Айкони. Ей не нужны были ни помилование, ни Тобольск, ни князь с Семульчой. – Дай мне нож, лыжи, всё дай. Я уйду.
– Я дам, Аконюшка, дам, – торопливо закивал Григорий Ильич. – Грошей дам, е трошки…
Он принялся хлопотливо собирать Айкони в дорогу. Он выгребал из поставца и сундука всё, что у него имелось: чёрствую краюху, два ножа, котелок, поддёвку, чулки из шерсти, кресало, полотенце, шапку, мешочек соли. Он забыл, что ещё недавно ему блазнило, и он искал эту девчонку по Тобольску, она мерещилась ему голой на этом топчане, он задыхался без неё, – а сейчас вдруг сам готовил вечную разлуку, прощанье навсегда.
Айкони смотрела на суету Новицкого как на шевеленье жука.
– Ты мой волос рвать? – вдруг спросила она.
– Який волос, Аконюшка? – тотчас забеспокоился Новицкий.
Айкони принялась безмолвно царапать себе лицо и грызть кулаки.
– Домой хотеть! – простонала она. – Домой хотеть!..
…В предрассветный час, когда Тобольск уже успокоился после пожара у Ремезовых, по окраинной улице тащилась лошадка с санями. Синяя мгла казалась остывшим дымом. Небо чуть приподнялось над сугробами крыш, готовое принять маленькое зимнее солнце, как полтинник в кошель. Ни один санный след ещё не примял пуха тонкого снежка, осевшего в колеях. Там, где обрывался последний городской заплот, где громоздились только пустые овины, улицу перегораживали рогатки – два больших «ерша» из заострённых кольев, соединённые толстой жердиной. Возле рогаток уныло бродил, зевая, сторож, одетый в огромный зипун. Лошадь послушно остановилась перед преградой. В санях сидели Новицкий и Айкони, только на голове Айкони была не улама, а старая кудлатая шапка, чтобы девчонка сошла за мальчика. Лошадку с санями Новицкий выпросил у хозяев соседского подворья.
– А, Гириш-ша, это ты? – узнал Новицкого сторож.
Дозор нёс старый татарин Рахим, сапожник.
– Здрастуй, Рахым, – ответил Новицкий. – Чього караулыш?
– Баба ловим. Баба поджигатель. А ты куда, Гириш-ша?
– Та работныка повэз на монастырску заымку.
Рахим покивал и, взрывая снег, потащил рогатки в сторону с пути. Лошадь шагом двинулась по дороге мимо Рахима. Татарин глянул в лицо Айкони под шапкой и вдруг страшно всполошился; грузно ворочаясь всем телом, он потащил из ножен, висящих на поясе, изогнутую саблю.