– Избу зимой скатывать – как свои порты по соседскому заду кроить! – сердито заявил он. – Летом сруб перекосит, нащелявит, расшаперит! Весь омшаник на конопатку изведём!
На самом деле ему хотелось самому командовать работами, но для этого надо было встать на ноги. И вскоре Семён Ульянович уже взгромоздился на костыли и со стуком заковылял по горнице. Митрофановна ворчала:
– Куда поскакал, заяц заполошный? На свечку дуну – тебя свалит!
Семён Ульянович огрызался:
– Кому Великий пост, кому вожжа под хвост!
К Страстной неделе он уже хромал с палкой по всему подворью.
– Теперь с посохом буду, как митрополит! – мрачно хвастался он.
На пасхальную службу Семён Ульянович и Ефимья Митрофановна всегда ходили к отцу Лахтиону в Никольскую церковь – на кладбище возле алтаря этого храма лежали и Ульян Ремезов, и Митрофан Кузнецов, отец Ефимьи Митрофановны. Одолеть крутой Казачий взвоз Ремезовы-старшие уже не могли, и Семён-младший повёз отца и мать в телеге.
Снег уже облез и со скатов крыш, и с крутых лбов Алафейских гор. Мир был охвачен каким-то радостным движением. Льдины, вращаясь, скользили по Иртышу; мелкие речки Тобольска вздулись и бурлили под бревенчатыми мостами; вокруг колоколен и башен Софийского двора с буйным щебетом вились стрижи; на обогретых пустырях дрались собаки; солнце трепетало, потревоженное журавлиными клиньями; на город из тайги наплывала свежесть тающего снега, древесной прели и еловой хвои, полной воды.
С литургии Ремезовы ехали в сумерках. Митрофановна молчала, вспоминая ангельское пение хора, и тихонько утирала глаза. Семён Ульяныч подтягивал вожжи, придерживая Гуню на склоне, и думал о мастерской: надо срубить сени, а то сквозит. Семён-младший шагал рядом с телегой.
– Батюшка, давай подклет на два венца повыше положим, – словно бы мимоходом сказал он отцу. – И печь сделаем с устьем на нижний ярус.
– Это ещё зачем? – сразу зацепился Семён Ульяныч.
– Хочу туда жить перейти, – спокойно сообщил Семён. – С Епифанией.
Митрофановна перекрестилась – она ждала этого, а Семёну Ульянычу после литургии не хотелось ругаться, и он только дёрнул себя за бороду.
– Невенчаны? – строго спросил он.
– Я же не против жениться, батюшка, – рассудительно сказал Семён. – Но она в расколе. Её выводить надобно, да она упрямая. Буду подталкивать потихоньку. Живут же с бабами без венца казаки-годовальщики по острогам.
– Холодная она, Сенюшка, – осторожно возразила Митрофановна.
Епифания жила у Ремезовых как чужая. Варвара у Леонтия тоже была строгая, молчаливая, не смеялась, песен не пела, но Варвара – просто такая по нраву, и на сеновале с Леонтием она охала так, что утром коровы еле доились. А Епифания словно закаменела. Ей безразлично было, что есть, где спать, какую работу делать. Ножом порежется – не вскрикнет. Спросят её о чём – не ответит, будто не слышит. Если маленькая Танюшка хватала её за подол, Епифания равнодушно отцепляла девочку, как репей, и шла дальше.
– Отогрею её, – сказал Семён.
– Она тебя не любит.
– Отогрею, – тихо повторил Семён.
Митрофановна смотрела на сына с робостью. Она немножко жалела, а немножко побаивалась Семёна. Какой-то он не такой, как все. Живёт своими мыслями, что ему аукнется – неизвестно, а упрямый: судьбу наугад сломает.
– Ты, Сенька, блаженный, – Семён Ульянович сердито дёрнул вожжи. – Отмолиться за Алёну покойную хочешь? Мёртвую бабу взять и оживить? Так ты за Алёну не грешен. Это у тебя не любовь.
Здравые и точные слова отца ударили Семёна прямо в сердце. Он уже и сам не понимал, любит ли он Епифанию. Ему нравилось глядеть на неё, гибкую и сильную. Его волновала всякая мимолётная случайная близость. Лицо её казалось ему как с иконы. Но душу Епифании Семён не знал. Душа была замкнута, будто на гвозди заколочена. Можно ли полюбить человека, не зная его души? Можно, если вера крепка, – так после исповеди сказал Семёну батюшка Лахтион. Вера у Семёна дала трещину, когда умерла такая юная Алёна. И Семён хотел залечить свою веру. Будет вера – будет любовь.
А Митрофановна думала о том, о чём Сенюшка не ведал. В бане она осмотрела Епифанию: спина и зад у этой бабы были иссечены рубцами, и не от лёгкой отцовской плёточки, а от витого кнута палача. Митрофановна даже запретила Машке париться с холопкой, чтобы Машка не увидела следов этаких страстей. За что исполосовали бабу? На какое дело она способна?
– Ежели я кого полюблю, батюшка, так только её, – убеждённо сказал Семён. – Из-под твоей воли я не выхожу, но ты мне не перечь. Тягостно мне жить всухую. Не Епифания – так я в монастырь постригусь.
– Вот и похристосовались на Пасху, – угрюмо подытожил Ремезов.
С Епифанией Семён поговорил через несколько дней, когда поехал на Курдюмку за чистым бельём. Обычно у Ремезовых стирала Варвара; когда появилась Епифания, Варвара с облегчением перепоручила это тяжёлое дело холопке. На Курдюмке у баб имелось особое место для стирки. Здесь в землю были вкопаны бочки, а рядом был сложен очаг из крупных камней. Бабы заливали бочки свежей водой и замачивали одёжу с щёлоком, затем накаляли камни на огне и бросали их в бочки, затем длинными деревянными крючками вытаскивали распаренное горячее бельё из бочек и отбивали на мостках вальками. Прополоскав, складывали в корзины. Семья у Ремезовых была немаленькая, грязной одёжи набиралось много, и унести сразу всё, да ещё и мокрое, Епифания не могла; Семён прикатил за ней на телеге.
– Погоди, ещё кафтан остался, – глухо сказала Епифания.
Она стояла босая в ледяной весенней воде, склонившись над мостками, и звонко лупцевала плоским вальком по кафтану, растянутому на досках. Юбку она поддёрнула, чтобы не замочить, и Семён смотрел на её длинные, крепкие ноги и круглый зад. Наконец Епифания распрямилась и глянула на Семёна, убирая с покрасневшего лица пряди, что выбились из-под платка.
Она поняла, о чём думал Семён. Не он был первым мужчиной, который так на неё смотрел, небось, и последним будет не он. Никакого расположения к Семёну Епифания не испытывала, да и к его семейству тоже, да и ко всему роду человеческому. Люди погрязли в своих ловитвах и мшелоимстве, они прокляты, их давно оженил сатана, а они и не заметили. Всё, что они хотят, – тщиться, терзать друг друга, вольно или невольно, и бесов тешить. Этот Семён, не будь он апостатом, оказался бы, верно, хороший мужик, но сейчас – это видно – он, как все, алчет только тела её, ведь душа её от него сокрыта.
– Выходи из воды, застудишься, – сказал Семён.
Он бросил кафтан в корзину с бельём, с трудом поднял корзину и отнёс в телегу, потом отнёс туда и вторую корзину. Епифания обтёрла посиневшие ноги подолом, обернула онучами и сунула в растоптанные поршни.