Ваниады». Пощаженные молниями пастухи на отдаленных склонах холмов применяли свои огромные «стонущие рога» в качестве слуховых труб, чтобы улавливать ладорские напевы. Девственницы-шатлены в мощеных мрамором поместьях ласкали свое одинокое пламя, раздуваемое любовной историей Вана. А пройдет еще одно столетие, и цветистое слово будет отретушировано еще более сочной кистью времени.
«Все это, – сказал Ван, – означает только то, что наше положение отчаянное».
8
Зная, как его сестры любят русскую кухню и русское кабаре, Ван повел их в субботу вечером в «Урсус», лучший франко-эстотийский ресторан Большого Манхэттена. Наши молоденькие леди надели очень короткие и открытые вечерние платья, которые Васс «миражировала» в том сезоне, по выражению того же сезона: Ада – сквозисто-черное, Люсетта – переливчатое, цвета шпанской мушки. Их губы «аукались» тонами (но не оттенками) помад, глаза были подведены в стиле «удивленной райской птицы», который считался непревзойденно шикарным и в Лосе, и в Люте. Скрещенные метафоры и двусмысленные речи всегда очень шли всем трем Винам, детям Венеры.
Уха, шашлык, Аи доставили легкое и привычное удовольствие; однако старые песни звучали особенно пикантно благодаря лясканскому контральто и басу из Банфа, – известным исполнителям русских романсов, камерных вокальных пьес с налетом душераздирающей цыганщины, столь заметной у Григорьева и Глинки, – и присутствию Флоры, стройненькой, едва ли старше шестнадцати лет полуобнаженной мюзик-холльной танцовщицы неясного происхождения (румынка? цыганка? рамсейка?), восхитительными услугами которой Ван пользовался несколько раз осенью того же года. Как «человек светский», Ван с вежливым (возможно, чересчур вежливым) равнодушием взглянул на талантливо расточаемые ею чары, но они, несомненно, послужили тайной приправой к состоянию эротического возбуждения, охватившему его с той минуты, как его прелестные спутницы скинули меха и расположились перед ним посреди красочного великолепия многолюдного пиршества; это волнение было еще каким-то образом усилено замеченным им (на старательно обращенных в профиль, намеренно бесстрастных лицах) скрытым, ревнивым, интуитивным подозрением, с каким Ада и Люсетта без улыбки следили за его мимической реакцией на потупленный взгляд профессионального узнавания со стороны сновавшей мимо их столика «блядушки», как наши девушки с напускным безразличием назвали очень дорогую и совершенно восхитительную Флору. Скоро протяжные рыдания скрипок разбередили душу Вана и Ады – юношеский условный рефлекс на чувственную мольбу, который в конце концов заставил готовую расплакаться Аду удалиться, чтобы «припудрить носик», в то время как Ван встал с судорожным всхлипом, кляня его, но не умея сдержать. Он вернулся к утратившей всякий вкус еде и безжалостно погладил покрытое абрикосовым пушком плечо Люсетты.
«Я пьяна и все такое, – заговорила она, – но я обожаю, я обожаю, я обожаю больше жизни тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо, и, пожалуйста, не позволяй мне больше хлестать шампанское, не только потому, что я брошусь в Гудсон, если потеряю надежду заполучить тебя, и не только из-за плотского красного цветка – твое сердечко едва не выскочило, мой бедный душенька, и по-моему, он у тебя не меньше восьми дюймов —»
«Семь с половиной», вставил скромный Ван, плохо слышавший ее из-за музыки.
«– но поскольку ты Ван, от головы до пят Ван, и не кто иной, как Ван, кожа и рубцы, единственная истина нашей единственной жизни, моей проклятой жизни, Ван, Ван, Ван».
Тут Ван вновь поднялся, когда Ада, изящно обмахиваясь черным веером и провожаемая сотнями глаз, присоединилась к ним, в то время как вступительные такты романса (знаменитого фетовского «Сiяла ночь…») уже побежали по клавишам, и бас, перед тем как начать, кашлянул в кулак à la russe:
Сiяла ночь; луной былъ полонъ садъ. ЛежалиЛучи у нашихъ ногъ въ гостиной безъ огней.Рояль былъ весь раскрытъ, и струны въ немъ дрожали,Какъ и сердца у насъ за пѣснею твоей.
Затем Баноффски с энтузиазмом принялся за великие амфибрахии Глинки (Михаил Иванович однажды летом гостил в Ардисе, еще при жизни их дяди, – сохранилась зеленая скамья, на которой композитор любил сидеть под псевдоакациями, отирая платком широкий лоб):
Уймитесь, волненiя страсти!
Следом другие певцы подхватили все более и более грустные баллады – «Забыты нѣжныя лобзанья…», «То было раннею весной, / Трава едва всходила…», «Много пѣсенъ слыхалъ я въ родной сторонѣ, / Какъ ихъ съ горя, какъ съ радости пѣли…», и притворно-народническую —
Есть на Волгѣ утесъ, дикимъ мохомъ обросъОнъ съ боковъ, отъ подножья до края…
И несколько дорожных стенаний, как, например, такие более сдержанные анапесты:
Однозвучно гремитъ колокольчикъ,И дорога пылится слегка…
И ту солдатскую песню исключительного гения —
Надежда, я вернусь тогда,Когда трубачъ отбой сыграетъ…
И единственное памятное стихотворение Тургенева, начинающееся словами
Утро туманное, утро сѣдое,Нивы печальныя, снегомъ покрытыя…
И, само собой, знаменитую псевдоцыганскую гитарную пьесу Аполлона Григорьева (еще одного приятеля дяди Ивана):
О, говори хоть ты со мной,Подруга семиструнная!Душа полна такой тоской,А ночь въ каньоне лунная!
«Я заявляю, что мы пресытились лунным светом и клубничным суфле – последнее, боюсь, не совсем “поднялось” на высоту обстоятельств, – заметила Ада в своей архаичной стародевичьей манере героини Джейн Остин. – Предлагаю всем отправиться спать. Ты видела нашу огромную кровать, тушка? Смотри, наш кавалер так зевает, что “жвалы трещат”».
«Очень (долгое “о” – подъем на гору Зевоты) точно», выдавил Ван, перестав ощупывать бархатистую щечку купидонового персика, который он примял, но не попробовал.
Метрдотель, виночерпiй, шашлычник и шайка официантов, глубоко польщенные количеством зернистой икры и Аи, которое поглотили такие воздушные с виду Вины, не спускали многочисленных глаз с подноса, незаметно возвращенного Вану со сдачей золотыми монетами и банкнотами.
«Скажи, отчего, – спросила Люсетта, целуя Аду в щеку, когда обе поднялись (делая плавательные движения руками за спиной в поисках своих мехов, запертых в специальном хранилище или где-то еще), – первая песня, “Уж гасли в комнатах огни” и “благоухающие розы” тронула тебя сильнее твоего любимого Фета и той, про острый локоть трубача?»
«Ван тоже был тронут», туманно ответила Ада и коснулась наново подкрашенными губами самой причудливой веснушки хмельной Люсетты.
Отрешенно, без какой-либо задней мысли, простым тактильным жестом, как если бы он встретил двух этих неспешно идущих, качающих бедрами граций только сегодня вечером, Ван, ведя их через дверной проем (навстречу шиншилловым мантильям, с которыми к ним устремились многочисленные, новые, желающие услужить, несправедливо, необъяснимо нуждающиеся люди), положил одну ладонь, левую, на длинную голую спину Ады, а другую – на спину Люсетты, столь же щедро обнаженную и долгую (что она имела в виду – ветчинку шрамов или его тычинку? Обмолвка лепечущих губ?). Все так же отрешенно он обдумал и перепроверил сперва первое ощущение, затем второе. Поясничная ложбинка его любовницы была как горячая слоновая кость; у Люсетты – пушистая и влажная. Он тоже испил почти всю свою «полную чашу» шампанского, а именно четыре из полудюжины бутылок, «минус йота» (как мы говорили в старом