Чузе), и теперь, следуя за их голубоватыми мехами, он, как болван, вдохнул запах со своей правой ладони, прежде чем натянуть на нее перчатку.
«Скажи-ка, Вин, – послышался гнусавый шепот у него за спиной (кругом было полно развратников), – тебе ведь и одной хватит, а?»
Ван повернулся, готовый наброситься на хама, но то была всего лишь Флора, ужасная задира, виртуозно имитирующая чужие голоса. Он хотел было сунуть ей банкноту, но она унеслась, сверкнув браслетами на запястьях и звездами на груди в знак нежного прощания.
Как только Эдмунд (а не Эдмонд, которого по соображениям безопасности – он знал Аду – пришлось отправить обратно в Кингстон) доставил их домой, Ада надула щеки, сделала большие глаза и ушла в ванную Вана. Собственную уборную она предоставила нетвердо ступавшей гостье. В географической точке, расположенной чуть ближе к старшей девушке, Ван воспользовался для непрерывного излияния удобствами тесного vessie (канадийский термин от W.C.), смежного с его гардеробной. Он снял смокинг и галстук, расстегнул воротник шелковой рубашки и замер в мужественном раздумье: Ада, отделенная их спальней и гостиной, наполняла ванну; слышанный в ресторане гитарный ритм акватически приноравливался к глухому шуму воды (тот редкий момент, когда ему вспомнилась она и ее совсем разумные слова в последнем санатории в Агавии).
Он облизнул губы, прочистил горло и, решив убить двух дубоносов одной еловой шишкой, прошел через boudery и manger зал (нам всегда на язык просится канадийский, когда мы haut) в другую, южную, оконечность квартиры. В гостевой спальне Люсетта, стоя к нему спиной, натягивала через голову бледно-зеленую ночную рубашку. Ее узкие бедра были обнажены, и нашего законченного распутника не могла не тронуть идеальная симметрия двух изящных ямочек в крестцовой области красы, которые отличают лишь безупречно сложенных юных особ. О, они были даже совершеннее Адиных! К счастью, она обернулась, приглаживая растрепавшиеся рыжие локоны, и подол ее сорочки упал до колен.
«Дорогая моя, – сказал Ван, – не поможешь мне? Она упомянула своего валентинианца эстансьеро, но имя вылетело из головы, а спрашивать у нее не хочу».
«Как же, – ответила лояльная Люсетта, – ничего она не упоминала, так что вылетать нечему. Нет уж, я не стану так поступать с твоей и моей душенькой, потому что мы знаем, что ты можешь попасть из пистолета в замочную скважину».
«Прошу тебя, лисичка! В награду получишь редкостный поцелуй».
«Ох, Ван, – сказала она, глубоко вздохнув. – Обещаешь, что не скажешь ей, что узнал от меня?»
«Обещаю. Нет-нет-нет, – начал он скороговоркой на русский манер, когда она, поддавшись любовному порыву, собралась прижаться к нему животиком. – Никак-с нет: ни губ, ни надгубия, ни кончика носа, ни заплаканных глаз. Подмышка лисички – и только – если – (отступает в притворной нерешительности) – а ты вообще бреешь там?»
«Когда брею, то запах еще хуже», призналась простушка Люсетта и покорно обнажила одно плечико.
«Подними руку! Укажи на рай! Терра! Венера!» – скомандовал Ван и на несколько синхронных ударов двух сердец припал работающими губами к горячей, влажной, опасной впадинке.
Она с грохотом упала на стул, прижав одну руку ко лбу.
«Можете выключить софиты, – сказал Ван. – А теперь назови его имя».
«Вайнлендер», ответила она.
Он услышал голос Ады Вайнлендер, просящей принести ее Хрустальные ночные туфельки (которые, как было и в царствование Кордуленьки, он с трудом отличал от обычной бальной пары), и минуту спустя, не дав ослабнуть возникшему напряжению, Ван уже в пьяном сне неистово овладевал Розой – нет, Адой, но на розовый манер, на чем-то вроде низкого туалетного столика. Она жаловалась, что он причиняет ей боль, «как Турок Тигр». Он лег в постель и собрался было уснуть окончательно, когда она встала со своей стороны кровати. Куда это она собралась? Тушка хочет посмотреть альбом.
«Лобызну и улизну, – сказала она на жаргоне школьниц-трибадок, – так что не усни. Кстати, отныне нашим обычным положением будет Chère-amie-fait-morata (игра с родовыми и видовыми названиями той самой мухи) – впредь до дальнейших указаний».
«Но никаких сапфических форшмаков», пробурчал в подушку Ван.
«Ах, Ван, – сказала она, обернувшись и качая головой, не отрывая руки от опаловой дверной ручки в конце бесконечной комнаты. – Сколько раз мы уже говорили об этом! Ты ведь знаешь, что я всего-то бледная дикарка с волосами цыганки из бессмертной баллады, в нуливерсуме, в раттнеровском “пестром мироздании”, единственным законом которого является произвольная изменчивость. Ты не можешь требовать, – продолжала она где-то между щеками его подушки (поскольку Ада давно исчезла со своей кроваво-бурой книгой), – ты не можешь требовать благопристойности от дельфинетки! Тебе известно, что я по-настоящему люблю только мужчин и, к сожалению, только одного мужчину».
В намеках Ады на ее плотские приключения всегда было что-то красочно-импрессионистическое, но также и ребячливое, напоминающее камуфляжную окраску, или крохотные стеклянные лабиринты с двумя горошинами, или ардисовскую механическую катапульту – помнишь? – швырявшую вверх глиняных голубей и сосновые шишки, чтобы в них стреляли из ружья, или кокамару (русскую «биксу»), в которой орудуют миниатюрным кием на выстланной бильярдным сукном продолговатой доске, с лунками и обручами, колокольчиками и шпильками, между которых зигзагообразно скачет, звонко стукаясь, небольшой, как в пинг-понге, шарик цвета слоновой кости.
Образы – это грезы речи. Пройдя самшитовый лабиринт и багательные арки Ардиса, Ван углубился в сны. Когда он открыл глаза, было девять часов утра. Она лежала на боку, в согнутом положении, затылком к нему, и после этой открытой скобки ничего не было, содержимое еще не было готово к закрытию, и любимые, прекрасные, предательские, иссиня-черно-бронзовые волосы пахли Ардисом, но также и «Oh-de-grâce» Люсетты.
Послала ли она ему телеграмму? Отказала или отсрочила? Госпожа Винер – нет, Вингольфер, нет, Вайнлендер – первый русский, отведавший лабруску.
«Мнѣ снится саПЕРникъ ЩАСТЛИИВОЙ!» (Михаил Иванович, сгорбившись на своей любимой скамье под сочными гроздьями, рисует тростью арки на песке).
Тем временем препоручу себя д-ру Похмелову и его сильнейшей кофеиновой пилюле.
В двадцать лет Ада долго спала по утрам, так что в пору их новой жизни вдвоем он обычно принимал душ до ее пробуждения и, бреясь, звонил из ванной, чтобы доставили завтрак, который Валерио вкатывал на сервированном столике из лифта в гостиную, примыкающую к их спальне. Однако в то самое воскресенье, не зная, чего бы хотелось Люсетте (он помнил, что в детстве она любила какао), и желая еще до начала дня соединиться с Адой – даже если придется вторгнуться в ее теплую дрему, – Ван ускорил омовение, крепко вытерся полотенцем, припудрил пах и, не потрудившись прикрыть наготу, во всем своем великолепии вернулся в спальню – только чтобы найти взъерошенную и нахмуренную Люсетту, все еще в ивовой ночной сорочке, сидящую на дальнем крае матриминимального ложа, в то