– У нас только один, – сказал Левка, подавая граненый стакан.
– А вот другой! – Сенечка снял стеклянную крышку с графина, налил в нее водки и подал Кречеву. Себе налил в стакан и, чокнувшись, произнес: – Лиха беда начало. За великий почин!
Вот с этой крышки и повело Кречева. Сперва они допили эту поллитровку. Потом с Левкой пошли к милиционеру Симе договариваться о завтрашнем деле и там выпили еще поллитру. После обеда он нагрянул к Соне и выпил у нее еще четушку. Там, в кухонном чулане, отгороженном от общей избы легкой дощатой переборкой и пестренькой бумазейной шторкой в дверном проеме, он захватывал ее голову клешневатыми непослушными ладонями и тянулся к лицу, целовал ее губы, щеки, нос и бубнил заплетающимся языком:
– Ах ты, моя сладенькая! Дай-кать я откушу тебя с какого-нибудь бока. Дай-кать ухвачусь…
Она слабо сопротивлялась и уговаривала его:
– Паша, не надо… не надо. Девки увидят… Нехорошо.
И разгоряченная наконец его ласками, прижавшись грудью к нему и жадно заглядывая в глаза, прошептала:
– Ступай в хлев. Козу выгони да постели свежего сена. А я сейчас же за тобой выйду. Одеяло прихвачу и подушку…
В хлеву было темно, пахло плесенью и нашатырным спиртом. Коза испуганно забилась в угол и, млякая, потряхивая рогами, глядела блестящими, как влажные голыши, глазами. Кречев поймал ее за рога и вытолкал на подворье. По лестнице залез на сушила, стащил целую охапку сена, натолкал его в деревянные ясли и бросился в него, утонул как в перине. Соня появилась с подушкой и одеялом и, притворив за собой дверь, спрашивала в темноте с нарочитым испугом:
– Ты куда делся? Иль с домовым в прятки играешь?
Кречев поймал ее за подол из яслей и зарычал:
– Р-р-ра-а, нга-нга-нга!
– Ой, вихорь тебя возьми-то! Ой, напужал до смерти! Да не тяни ты… Сама залезу.
Он поднял ее на вытянутых руках, как маленькую, и бросил под себя на сено, затолкал, накрыл ее своим большим телом, сграбастал ручищами, как мягкую податливую подушку…
Так они, умаявшись, угревшись, прижимаясь друг к другу, накрывшись одеялом, уснули в тесных яслях.
Проснулись уже в сумерках. Прислушались: на подворье блеяла коза, покрикивал да хорохорился петух возле кур, где-то в отдалении перебрехивались собаки.
– Девчат не слыхать, значит, дома, – сказала Соня.
– Эх, не хочется от тебя уходить, – сказал, потягиваясь, Кречев. – Давай куда-нибудь затешемся на вечер? А не то мне – тоска зеленая. Как подумаю, что завтра надо Клюева громить, все нутро переворачивается.
– А ты откажись, – сказала Соня.
– Вот дуреха! Как же это можно? Придумать такое – откажись! У меня же не частная лавочка, хочу торгую, хочу закрою. Совет, что твоя машина молотильная, завели ее – и стой возле барабана да поталкивай в него снопы. Остановишься или зазеваешься – он ревет: даваай! И остановить его тебе не дано. Схвати его рукой – оторвет руку. А завела его другая сила, тебе не подвластная. Над ней другие погонщики стоят, а тех в свою очередь подгоняют. Вот оно дело-то какое, вкруговую запущено. И уйти от него никак нельзя. Ежели не хочешь лишиться куска хлеба. Я ж партийный.
– То-то и есть, что партийный. У вас все игранки какие-то заведены, как у маленьких. Соберетесь во кружок, загадаете чего промеж себя, рассчитаетесь по номерам – и на кого счет выпадет, тот и валяй – ищи или лови, пока всех не перехватаешь. Не жизнь у вас, а какая-то карусель.
– Ты чего, опупела, что ли? Чем тебе наша жизнь не по нраву?
– Да всем. Ты ответь: любишь меня или нет?
– Ну, положим, люблю.
– Так чего ж мы по яслям прячемся? Что ж ты, как вор, по задам крадешься да через плетень лазаешь?
– Вот дуреха! Ты ж мужняя жена, а я при должности.
– Да что мне муж, объелся груш! Я хоть счас от него уйду и с тобой сойдусь. Ну, хочешь? Ноне же всем расскажу, что ты мой муж, а я твоя жена. Хочешь?
– Ну, ты даешь стране угля. Регистрация брака – дело официальное, его с бухты-барахты не делают.
– То-то и оно. Вы храбрые только на словах: все про свободу отношений талдычите. А сами боитесь в открытую сходиться, такие ж трусы, как и встарь. Только раньше на церковное венчание ссылались, а теперь на регистрацию.
– Гляди ты, какая храбрая нонче. Атаман! – он поцеловал ее, потом положил голову ей на грудь и, слушая гулкие, чистые удары ее сердца, сказал: – Вот так и пролежу всю ночь. Не хочу с тобой расставаться.
– Ладно, пошли к Фешке Сапоговой. Гулять – так уж гулять.
Он поднял голову и, замявшись, изрек:
– Мы ж ей задолжали тридцать рублей… Еще за ту гулянку.
– Я уже расплатилась.
– Где ж ты деньги берешь?
– Это не твое дело. Ступай к ней, скажи, чтоб готовилась. А я приду позже.
Фешка Сапогова встретила появление Кречева вопросом:
– А судью позовешь?
– На что он тебе сдался? – опешил Кречев. – Чай, не судилище задумали.
– Вам веселье, а я что, рыжая? Зови Радимова. Черта хромого нет. Где-то в Пугасове застрял, на базаре. Поди, под забором валяется.
«Черт хромой» – это муж ее, Мишка Сапогов, шапошник и пьяница, известный на всю округу.
– Ладно, – сказал Кречев, – позову я тебе Радимова. Только приготовься…
– Это уж не твоя забота. Все будет на столе – и самогонку поставлю, и пельменей накручу. Мотай за Радимовым.
Фешка Сапогова была разбитной бабенкой, ко всему прилипала: она и в народных заседателях сидела, и на собраниях шумела, и хлеб выколачивала. Посылали ее в самые глухие безнадежные села, то одну, то с подружкой, Анной Ивановной Прошкиной, – гнать показатели. И они «гнали», по неделям не показываясь в районе. Обе носили белые пуховые шапочки, мужские из черного сукна пиджаки с боковыми карманами и белые чесанки с галошами. Их прозвали сороками. «Бона – сороки прилетели, опять стрекотать начнут». В их облике и в самом деле было что-то сорочье: обе востроносые, сухие, прогонистые, с бойкими карими глазками. Анна Ивановна волосы коротко стригла, подбривая шею, носила гимнастерку, отчего смахивала на молодого мужика; а Фешка любила шелковые кофточки, тесные юбки и на спину закидывала толстые темные косы. Сапогова была женоргом, а Прошкина культоргом, прислали их одновременно из Московской партшколы, вернее, Фешка утянула за собой Анну Ивановну в родные места.
Ее «хромой черт» за год вынужденной разлуки, пока Фешка училась, все добро пустил в расход – остались в доме чугуны да чашки, да еще шапочные болваны. Даже платье ее подвенечное, пальто, шубенку на козьем меху – все пропил.
Когда Фешка, возвратясь, увидела опустевшую коробью, то завыла в голос от досады, разбила в кровь Мишке лицо, вытолкала его из дому и выбросила на подворье все его шапочные болваны.
– Убирайся вместе со своими болванами на все четыре стороны!
Мишка Сапогов с той поры жил в бане, но за женой следил в оба, когда был трезвый, и если замечал ее с каким-нибудь мужчиной, то, припадая на правую ногу, бежал в баню, брал припасенную веревку и возвращался к воротам вешаться. Здесь, на виду у всей улицы, перекидывал через перекладину надвратного навеса веревку, завязывал конец петлей, становился на колени и начинал молиться богу, одновременно проклиная матерными словами свою благоверную.
– Дай хоть на четушку! Иначе повешусь у всех на глазах. А причиною тому – твоя гулящая жизнь. Дай, ради Христа! – орал он напоследок, подойдя к окну.
Фешка, добрая душа, не выдерживала, давала ему откупную, Мишка сворачивал веревку и спокойно уходил к себе в баню. Продолжалось мирное житье до новых вспышек ревности.
На этот раз собрались без помех; пришла Анна Ивановна Прошкина, судья Радимов и Соня с Кречевым. На столе красовалась стеклянная кринка самогонки, подкрашенная клюквенным соком, тушеная гусятина с картошкой, и в круглом тазу для мытья головы горой высились пельмени.
– Ты чего, на свадьбу, что ли, навертела пельменей-то? – спросил Радимов хозяйку.
– А что нам, холостякам! – сказала Фешка, поблескивая глазенками. – Что ни гулянье – то и свадьба. Пей, Кузьма, ешь! Однова живем.
– Ах ты, едрена-матрена! Да ты как погремушка отзываешься. А ну-ка, погреми еще! – Радимов ахнул ее ладонью ниже спины, как лопатой по тесту ударил – бух!
– Ой, лошак сивый! – скривилась Фешка. – Ты мне два ребра вышиб.
– Иде они у тебя, ребра-то растут? Тут, что ли? – обхватил он ее за талию. – Аль пониже?
– Уйди, лошак! – притворно обиделась Фешка и обоими кулаками замолотила ему по груди.
Радимов только похохатывал, как от почесухи. Фешка опустила руки и сказала с досадой:
– Он и не чует.
– Его бить – только руки об него отколачивать, – сказала Прошкина.
– А ты пробовала? – спросил Радимов, подмигивая ей.
– Одна попробовала да родила, – угрюмо ответила Прошкина.
– Говорят, тебе это не грозит. Будто ты сам с усам, – гоготал Радимов.
– А ты что, в баню со мной ходил?
– По баням у нас Мишка Сапогов специалист.