Марина вдруг перестала улыбаться, лицо у нее вытянулось, побледнело.
— Страх, что Мокрина Ивановна рассказывает! — Марина наклонилась ко мне и шепотом, захлебываясь, взволнованно и быстро стала рассказывать. — Каждую ночь, на рассвете, десятками вывозят, да все в крови, руки, ноги у всех переломаны, головы разбиты… И парни, и девушки, и даже дети! Каждую ночь!
— Мокрина Ивановна сама видела?
— Сама! Все своего Василька высматривает, убивается, — вздохнула Марина.
— А девушки? — спросил я.
— Всякое говорят. Немцев в городе стало поменьше. Каких-то итальянцев нагнали.
— Итальянцев?
— Да, — Марина улыбнулась. — Говорят, красивые и до девушек охотники. — Марина опять улыбнулась, но улыбка у нее тотчас пропала. Она поглядела на меня испуганными глазами. — Ой, чуть не забыла! В Позавербной не сегодня-завтра карателей ждут! Народ разбегается — кто в лес, а кто сюда к нам, в Туманцы.
— Что же там случилось?
— Контингента не выполнили! Вчера нагрянули полицаи, начали обыски делать, шум подняли, а кто-то взял да и прикончил одного камнем. Около церкви, на площади, и нашли: лежит, голова разбита, и камень рядом. Полицаев было всего пять человек, не отважились они идти против всего села и разделаться с народом. Забрали убитого и уехали, только грозились немцев навести, чтобы те сожгли слободу. Такой плач стоит в селе, такой стон! А что… — Марина запнулась. — А что, если бы ваши перерезали дорогу да перебили карателей, а? Уложить бы их при дороге всех до единого! — Потом она подумала и рассудительно прибавила: — Только ведь этих уложите, другие придут, еще свирепей с народом расправятся. Вот она, беда какая!
— Это верно, — сказал я. — Только ведь выхода нет у народа: мы фашистов, фашисты нас, а мы опять фашистов.
— Это верно! — согласилась Марина.
Мы помолчали с минуту.
— Ну, — вернулся я к прежней теме, — а как девушки с итальянцами?
— Девушки? — Марина улыбнулась. — Может, которая и улыбнется им… — Однако она тут же серьезно прибавила: — Олена Пригитыч разговорилась с одним итальянцем. Он немножко умеет по-русски. В Ломбардии, говорит, — это область такая в ихней Италии, все равно как у нас Харьковщина, — народ фашистов не любит, как и у нас. Как только, говорит, фашистам станет круто, бросит он автомат и подастся к себе, в Ломбардию: у него корова, свиньи, а лошади нет. Только там не лошади, а вроде ослы, мулами называются…
— Воевать не хочет? — переспросил я.
— Говорит, не хочет.
— Олена не говорила, увидит она его еще?
— Нет, не говорила.
— А ты ее поспрошай.
— Поспрошать можно.
— А Олена как, девка ничего?
— Хороша девка. Румяная такая, глаза черные…
— Я не про то. Верный ли она человек? Не из таких ли, которые и к немцам льнут?
— Нет, нет, — пришла в ужас Марина. — Что вы! Здешняя она. И из хорошей семьи. Отец ее был бригадиром. Младший брат в танкистах. Мыслимое ли это дело?
— Пусть расспросит итальянца: один он не хочет воевать или, может, много таких?
— Ладно, — сказала Марина, — я ей скажу.
— Олена не знает, что наши к тебе наведываются?
— Упаси бог! — снова пришла в ужас Марина. — Да разве я дура? — Она покраснела. — Кузьма мне такого наговорил про конспирацию! Он мне так и говорит: конспирацию надо соблюдать среди своих, а среди врагов всякий дурак сумеет это сделать.
Слово «конспирация» Марина выговаривала четко и старательно, — оно ей нравилось.
Вдруг на пороге появился карапуз лет пяти. Он был нагишом — без штанишек и без рубашонки. Осторожно заглянув в дверь, он стал на пороге и уставился на меня. Палец он засунул в рот по самую ладошку.
Марина перехватила мой взгляд и поспешно оглянулась.
— Смотри-ка! — всплеснула она руками. — А тебе чего здесь надо? Разве я не велела тебе стоять за воротами и смотреть, кто идет?
Карапуз вынул палец изо рта и опрометью бросился прочь. Его босые ноги затопотали по дорожке, ведущей к воротам. Марина вышла из хаты и смотрела, пока малыш не исчез за воротами. Потом она вернулась с извиняющейся улыбкой:
— И любопытен же! Вы уж простите! Мал он еще. Велела ему с места не сходить и, как увидит кого, стремглав бежать сюда. А он, вишь, какой любопытный, взял и приперся. Не приучился еще к конспирации!
Марина громко засмеялась.
— Прошу покорно, — сказала Марина и поставила на стол крынку и надтреснутую чашку. — Молочко холодное, вечернее.
— У тебя ведь забрали корову!
— У соседей заняла.
— Не надо этого делать.
— Эва! — отмахнулась Марина. — А разве ваши мало перетаскали мне всякой всячины? И спичек и соли, а Кузьма ботинки мне подарил. — Она покраснела.
Кормило нас это село, но продовольственную базу мы пополняли не через Марину, а через старика Вариводу, колхозного конюха. Он собирал продовольствие среди крестьян без всякой конспирации — «на окруженцев» — и переносил в яму у опушки. Село знало, что в лесу скрываются красноармейцы, которые не вышли из окружения и не могли пробиться к своим.
Я отпил молока — чудного, душистого, — Марина положила мне лепешку, густо посыпанную солью.
— Соли, — сказал я, — завтра Кузьма принесет… Просил передать.
— Спасибо.
— Что еще рассказывают молочницы?
— Говорят, в городе стало лучше.
— Чем же лучше?
— Меньше люди голодают. Не падают на улицах. Овощи поспели, — вот народ немного и подкормился. Менять да торговать научился… А трактористка Василина, — вспомнила вдруг Марина, — читала ихнее объявление.
— Какое объявление?
Марина взглянула на меня, хотела сказать, но смешалась:
— Забыла! Ах ты, господи, грех какой — никак не припомню!..
— Может, о земле?
— Нет, не о земле…
— О партизанах?
— И не о партизанах. Только, говорила Василина, очень любопытное!
На лице Марины изобразилась неподдельная досада. И как она могла запамятовать! Она даже сердито нахмурила брови. Но они никак не хотели хмуриться, и смущенное лицо Марины уже снова дышало радостью и здоровьем.
— Вы уж простите… Что-то насчет наших людей в Германии.
— А Василину можно повидать? — спросил я.
— Сюда ее привести?
— Нет, сюда не годится. Ведь у тебя явка.
— Явка! — гордо сказала Марина. Ей импонировали все конспиративные термины.
— Тогда, может, к колодцу? — спросила Марина.
— Что ж, это неплохо: шел себе человек, захотел воды напиться.
— Сейчас позвать?
— А что же ты скажешь Василине?
— Нельзя сказать, что партизан зовет?
— Не надо. Скажи: встретился у колодца человек, попросил напиться, разговорились, окруженец он. Только Василине один на один скажи. Она со стариками живет?
— Со стариками.
— Хорошие люди старики?
— Да свои.
— Все равно, лучше поостеречься.
— Конечно, — сказала серьезно Марина, — конспирация.
Я поднялся.
— Спасибо.
— На здоровье.
— Я пойду полежу на огороде, в картошке. Федько пусть за углом постоит.
— Ладно, — сказала Марина, — я мигом. Побегу не улицей, а огородами. Засядьки тут живут, на нашей стороне.
Марина накинула платок и выбежала из хаты, хлопнув о косяк подолом широкой юбки. Ее босые ноги поспешно затопотали к риге, потом скрипнул перелаз, и воцарилась тишина. Я тоже вышел из хаты и пошел на огород. Солнце уже поднялось над леском, и горячие его лучи слепили глаза.
В картошке у дороги я лег навзничь.
Никогда я не думал, что мне придется стать подпольщиком. О революционном подполье я только читал много книг, — с восторгом и благоговением. С благоговением, как летопись подвижничества. С восторгом, как волнующую беллетристику. Я преклонялся перед этой высшей жизнью, но она казалась мне больше игрой, нежели необходимостью, вызванной суровыми обстоятельствами. Теперь я сам стал подпольщиком, и в подпольной жизни я был «перепелом» и здорово научился «вавакать» по-перепелиному. Я точно знал все приметы, которыми мы подавали знак друг другу на лесных тропинках или в широком поле, — все эти надломленные ветки, завязанные узлом колоски, оборванные листочки или определенным образом уложенные камешки. Со всем усердием и старанием я каждый день по нескольку часов изучал словарь знаков и примет, который мы готовили для наших связей в городе: все эти заломленные или сдвинутые на затылок кепки, папиросы в правом или левом уголке рта, плевки сквозь зубы, почесывание брови, постукивание каблуками и видоизмененная азбука Морзе для выстукивания пальцами. Я жил в фантастическом обществе «тополя», «мотылька», «сестры», «медведя», которые не были ни тополем, ни мотыльком, ни сестрой, ни медведем. Раньше я мог бы принять все это за игру в подполье для пионеров младшего возраста. Теперь это было моей повседневной реальной действительностью. И само подполье было естественным, логичным состоянием, новым этапом моей жизни.