В буднях не заметили, как и осень с зимой пролетели. Наступила весна нового года. На масленой провожали зиму. Праздник был весёлый, разгульный, с блинами и медами хмельными. На Красной площади качели до небес. Скоморохи и певцы люд потешают. Гуляй, народ честной. И-эх!
Вассиан от всенощной в келью удалился. На душе пусто, тоскливо. Нахлынуло старое, древнее, растревожило. Вспомнилось, как в отроческие годы, когда ещё сан иноческий не принимал, на масленую городки снежные строили, с девками тешились, на тройках гоняли…
Поднялся Вассиан с жёсткого ложа, поправил пальцами фитилёк лампады, накинул поверх рясы латаный тулуп, клобук нахлобучил, выбрался на улицу. Под ярким солнцем снег таял, оседал. С крыш капало.
Вассиан брёл по Москве, месил лаптями снег. На Красной площади остановился. Люда полно. Вся Москва сюда вывалила. Гомон, смех. Поблизости от Вассиана бабы и девки в кружок собрались, ротозейничают. Ложечник, плясун, по кругу ходит, пританцовывает, в ложки наяривает.
В стороне мужик кривляется, песни орёт. Юродивый в лохмотьях, лицо струпьями покрыто, веригами звенит, смеётся беспричинно, в небо пальцем тычет.
— Бес обуял, — шепчет Вассиан и хочет повернуть обратно, а ноги вперёд тащат, где народу ещё гуще и дудочники на рожках наигрывают, в бубены выстукивают.
Нос к носу столкнулся с боярином Версенем. Остановились, дух перевели.
— Сатанинское представление, — пробасил Вассиан. — Непотребство!
— Вавилон! — поддакнул Версень.
Замолчали, глазеют по сторонам, качают головами. А вокруг веселье. Какой-то монах-бражник, хватив лишку, рясу задрал, отбивает на потеху зевакам камаринскую, взвизгивает:
— Ах, язви их! — И девкам подмигивает: — Разлюли малина!
Мужики смеются:
— Вот те и монах!
— Соромно, — сплюнул Версень.
— Стяжательство и плотское пресыщение суть разврат, — Вассиан перекрестился.
Аграфена из толпы вывернулась. И на лице довольство, румянец во всю щёку. Версень дочь за руку, домой потащил.
— Раздайсь! Пади! — закричали вдруг в несколько глоток. Вздрогнул Вассиан, обернулся круто. Из Спасских ворот намётом, с присвистом вынеслись верхоконные, врезались в толпу. Не успел народ раздаться, как смяли, копытами люд топчут, плётками машут, баб и девок по спинам хлещут.
Под передним всадником конь белый, норовистый. Вассиан признал великого князя, а с ним Плещеева и Лизуту с гриднями из боярской дружины, ахнул.
Какой-то мужик наперерез кинулся, государева коня за уздцы перехватил. Конь на дыбы взвился, но у мужика рука крепкая. Тут Михайло Плещеев коршуном налетел, что было силы мужика перепоясал по голове плёткой. Мужик бросил повод, глаза ладонями закрыл.
С гиканьем и визгом пронеслись мимо Вассиана всадники, едва успел он в сторону отпрянуть. Скрылись. Толпа снова прихлынула. Мужик снегом кровь со лба отёр, выругался, погрозил вслед великому князю.
— Избави меня от лукавого, — вздохнул Вассиан и, приподняв полы тулупа, покинул площадь.
* * *
А у Михайлы Плещеева в хоромах дым коромыслом. Стряпухи и отроки с ног сбились. Гостей хоть и мало, но с ними сам государь. Зубоскалят, вспоминают, как люд на Красной площади распугали.
Василий грудью на стол навалился, глазищами по горнице шарит, слушает. Боярин Лизута не знает, как и угодить великому князю. Голос у оружничего сладкий, в душу лезет.
— Осударь-батюшка, а кого-то я приметил в толпе? Хи-ха!
Василий взгляд на Лизуту перевёл.
— Косой Вассиан жался. Ну ровно нищий. Хе-ха!
— Уж не его ли ты, Михайло, плёткой угостил? — затрясся в смехе великий князь, и все грохнули.
— Еретика косого и хлестнуть бы не грех. Экий ты, Лизута, не мог мне загодя на него указать, — вторит Плещеев.
— Попы на Руси завсегда мнят свою власть выше великокняжеской. Ан нет, выше государя не летать, — снова вылил словесного елея Лизута.
Василий недовольно поморщился. Лизута оборвал речь. В горнице наступила тишина. Государь положил на стол крупные, жилистые руки. Потом вперился в Плещеева.
— Заголосил бы ты, Михайло, кочетом, — сказал и откинулся к стенке.
Плещееву дважды не повторять, мигом на лавке очутился, голову вверх задрал, руками, что крыльями, захлопал, на все хоромы закукарекал.
— Ай да Михайло, угодил! — пристукнул Василий ладонью по столу. — Уважил. Вижу, любишь меня.
Плещеев с лавки долой, великому князю поясной поклон отвесил.
— Верю, Михайло, верю, — похлопал его по плечу Василий.
А тот рад без меры, потешил государя. Тут же, ещё дух не перевёл, склонился чуть ли не к самому уху Василия, новое спешит выложить.
— Государь, — таинственно зашептал Плещеев. — Курбский-князь отроковицу от тя прячет, князя Глинского племянницу. Хоть летами она ещё не выдалась, а собой хороша. Ух-ха! Видать, Курбский дожидается, Елена в сок и невеста ему.
— Князь Семён не дурак, — снова хихикнул Лизута.
У Василия брови сбежались на переносице. Сказал — отрезал:
— На девку погляжу, а с Семёна спрошу, — и поднялся из-за стола. — А пока же кличь, Михайло, твоих холопок, веселья желаю. Да песенников не забудь, пущай душу взбодрят.
— Мигом, государь! — крутнулся Плещеев. — Ух, и порадую я тебя…
Глава 10
ЛЮДИ ГОСУДАРЕВЫ
Боярская вотчина. Московские рати. За здравие княжны Елены. Твердина хворобь. Дьяки посольские. Боярин Твердя ответ держит. В замке виленского воеводы. Жалостливые тиуны государю не надобны!
Боярин Иван Никитич воротился с поля. Весна погожая, к урожаю, и на сердце радостно. Боярину Пушкарный двор бельмо в глазу. И смрадно, и грохотно. Загнал его великий князь силком к мастеровому люду, приставил для догляда. Да боярское ль это дело? На то немчишка Иоахим есть.
Версень на Пушкарный двор ходил так, для отвода глаз. Явится к полудню, голос подаст — и в караульную избу к печи.
А с теплом совсем невмоготу боярину. Потянуло в сельцо. Тиун тиуном, да своё око не помеха-Сельцо Сосновка у Ивана Никитича невелико, да место красивое, лес и речка. С высоты холма, где боярское подворье, поле как на ладони.
Спозаранку Версень объехал верхом угодья, поглядел, как крестьяне пашут да не мелко ли. На подворье воротился, в амбар заглянул. Бабы зерно в кули рогозовые насыпают. Боярин руку в короб запустил, поворошил. Зерно сухое, тяжёлое. Тиун Демьян обронил:
— В землю просится хлебушко.
— На той неделе приступай, — сказал Версень.
У крыльца мужик топчется. Голову опустил, пригорюнился.
— В чём вина, смерд? — строго спросил у него Версень. Крестьянин и рта не успел раскрыть, как тиун наперёд выскочил.
— Коня не уберёг Омелька. По моему дозволению взял из твоей конюшни, батюшка Иван Микитич, ниву свою пахать. Там в борозде конь и пал. Не уберёг он коня твоего.
— Старая была кобыла, болярин, и хворая. Невиновен я! — Крестьянин приложил к груди ладони. — Помилуй.
Глаза у Версеня насмешливо прищурились.
— А что, Демьян, уж не тот ли это Омелька, что в жёнки девку Малашку взял?
— Он самый, — угодливо хихикнул тиун.
— Бона как, — нараспев протянул боярин. — Мил человек, почто тебе кобыла надобна с такой жёнкой, как Малашка? Её-то саму в плуг запрягать. Зад не мене, чем у кобылищи.
Да и телесами Бог не обидел… И что мне с тобой теперь поделать? — Версень почесал затылок. — Придётся тебе, Омелька, до Юрьева дня с Малашкой долг за коня отрабатывать, а завтра, с утречка, впряги-ка ты их, Демьян, в борону. Походят Омелька с Малашкой в хомуте денёк заместо кобылы, наперёд знавать будут, как добро боярское беречь. А ты, Демьян, самолично догляди за ними, чтоб без лени. Отмахнулся от мужика, как от назойливой мухи.
— Иди, мил человек. Не то милость на гнев сменю и батогов велю дать тобе. Экий нерадивец, загубил коня, теперь слезу пускает. — И уже с крыльца обернулся, спросил у тиуна: — А что, Демьян, сколь это лет минуло, как Малашка у меня в дворне бегала?
— Пятую весну, батюшка Иван Микитич, — смиренно отвечал крестьянин.
— Гм! У тобя, верно, и детишки уже есть, Омелька?
— Как без них, болярин, — согнулся мужик. — Двое мальцов.
— Ну, ну! Так ты не запамятуй, Демьян, о чём я тобе наказывал. В борону Омельку с Малашкой, пущай порезвятся…
* * *
Исхлестали землю весенние дожди, напоили досыта. Едва подсохло, как промчалась через Мозырь и Туров шляхетская конница маршалка Глинского. Измесили копытами землю, осадили Слуцк.
Из Москвы маршалку великий князь письмо прислал, а в нём велел вглубь Литвы не заходить, дожидаться подхода русских полков.
Вскорости воевода Шемячич к Минску подступил, позвал Глинского на подмогу. У князя Михаилы иные думы. Мыслил Слуцком овладеть, но пришлось послушать Шемячича. Не стал маршалок перечить. Минска, однако, они не взяли, повернули коней к Борисову.