Николай разлил заварку и продолжал, глядя на Громова с уважением и состраданием, как врач на больного, героически и по доброй воле привившего себе опасную, но излечимую болезнь.
– Ну и вот. И потому есть такая важная особенность здешнего мироустройства – обязательный крах тщательно продуманных планов, в которых все учтено. Все, да не все. Если полагаешься на Господа, то как-то Господь устраивает по своему разумению. Но если полагаешься на себя, то непременно споткнешься, это закон вроде ньютоновского. Вот так и Гуров со своей победой… Он так все отлично рассчитал, дал вам спутника, способного вылезти из любой переделки и не знающего об этом, маршрут расписал, везде посты расставил, – и смотрите, какая двойная насмешка судьбы. Пункт первый: девушка все равно пошла не туда. Пункт второй: тот, кого он послал по девушкину душу, завернул в противоположную сторону. Пункт третий: если бы даже вы и пересеклись с девушкой и всадили в нее пулю, а вы человек последовательный и приказы выполняете, – никакого толку от этого не было бы все равно, потому что не в девушке дело. Но Господь, наш Господь, у которого с иронией туго, а юмор скорее английский, – сделал все очень изящно, потому что вы ему, значит, небезразличны. В результате девушка идет себе, куда ей надо, а вы движетесь собственным маршрутом, который, теперь уж не сомневаюсь, тоже доставит вас в нужную точку.
– Ничего не понимаю, – раздраженно сказал Громов.
– Ну и правильно, и не надо. Будет время – поймете. Это я разболтался, а вам спать пора.
– Все, что вы говорите, можно счесть законченным бредом, – сказал Громов. – Мне вообще интересно было бы спросить хоть одного честного священника: есть у него абсолютное доказательство бытия Божия, которое нельзя было бы списать на личный мистический опыт, непознаваемое, неописуемое, неназываемое и прочую демагогию?
– Нету, – развел руками отец Николай. – Это и есть основное доказательство. Если б оно было, у нас был бы не Бог, а воинский начальник. Я хочу, чтоб было, а его нет. Тяга к нему так настоятельна, так неизбывна, что обязательно что-то угадывается. Там такое большое пустое место, что очистить его кто-то мог только сознательно, дабы оставить пространство для домысла и нормальной жизни. Вы и сами понимаете…
– Тогда все – трусость, – подытожил Громов.
– Ясное дело, ясное дело. Трусость и глупость, а вы один хороший и правильный, только не ценит никто. Если б кто-то ценил, подвиг был бы уже не подвиг. Это и есть религиозное чувство в казарменном варианте, но лучше такое, чем никакого. Понимаете, все до того просто, что я себя всякий раз неловко чувствую, растолковывая. Ваши воинские священники вечно пытаются вам объяснить христианство как отказ от человечности, – знаете, вся эта сверхчеловечность, как бы Ницше… Вот у вас, положим, сверхсекретная миссия. Не возражайте, знаю, на лбу написано. – Настоятель усмехнулся с ласковой снисходительностью. – Но сверхсекретность – это же не значит рассекречивание и рассказывание каждому встречному, что вы идете остановить мужчину с девушкой? Нет, это означает глубочайшее возмущение при виде любой попытки прикоснуться к вашей тайне. Так и сверхчеловечность – просто особая человечность, доведенная почти до абсурда путем ее бесконечного усиления. А вовсе не бесчеловечность в северном варианте – долг, долг, марш, марш, тьфу, тьфу… Знаете, почему среди христиан мало хороших проповедников? Потому что скучно объяснять очевидные вещи. Спите, дорогие друзья, вы устали, а я еще почитаю.
Настоятель по очереди перекрестил Громова и Воронова и удалился к себе, прихватив керосиновую лампу и какой-то из журналов с полки.
4
Ночью Громов проснулся – он часто в последнее время просыпался от грустных и тяжелых снов – и вышел на улицу покурить. Окно у настоятеля все еще светилось, и Громова это обрадовало: ему хотелось даже, чтобы настоятель вышел к нему поговорить. Ночью броня наша уязвимее, и в первые минуты после пробуждения хочется ласкового слова; в России всегда заставляют вставать рано, бежать быстро, в громовской учебке в свое время не давали даже оправиться перед утренним бегом на три километра – чтобы вкачать в человека очередную дозу дневной жестокости и бесприютности, чтобы с этим чувством он и прожил день. И настоятель вышел – потому что в монастыре все желания исполнялись…
– Не спится, – сказал он виновато вместо того, чтобы утешать Громова. Громов так себя воспитал, что любое сочувствие казалось ему унижением, и жалость он мог принять только под маской жалобы.
– Да, мне тоже, – сказал он благодарно.
На далеком левом берегу играла музыка – в Блатске веселилось казино «Царская корона». На далеком правом берегу мычала корова. Прокричали вторые петухи. Вокруг монастырского острова невидимо плескалась река, от нее мирно пахло тиной, шелестела прибрежная трава да мигал километрах в трех одинокий бакен.
– Подумав, – произнес отец Николай с несколько нарочитой комической важностью, – я ваш выбор одобряю, если вам это интересно.
– Какой именно выбор? – насторожился Громов.
– Ну, насчет пойти в армию. Достойный выход. Иначе можно дров наломать. Я знал человека, – я даже вам скажу, что я и был этим человеком, – который в некий момент стал все вокруг себя рушить. Очень неприятное ощущение.
– Что-то такое было, – сказал Громов.
– Да не что-то, а наверняка. По себе помню. Я тоже некоторым образом пошел в армию, но все-таки не в такую, как ваша. Вы, наверное, решили, что надо уж до конца – долг так долг, и чем дискомфортнее, тем лучше. Очень убедительно. У меня знаете как было? В какой-то момент начал чувствовать, что все вокруг меня разваливается, и не без моей вины. Прихожу куда-то работать – и через полгода все накрывается, влюбляюсь в замужнюю – распадается ее брак, собственный мой брак тоже недолго продержался, ну и вообще… И чувствую вроде, что я орудие Божье, – у меня, кстати, и до монастыря не было особенных иллюзий насчет того, что мы одни на свете. Умом понимаю, что Господь меня избрал раскалывать всякие несовершенные вещи. Они ему мешают, а кто-то же должен… Заметьте, для вещей хороших и прочных я никакой опасности не представлял. Вот, пришел в церковь – ничего не сделалось церкви; живу в монастыре – ничего не делается и с монастырем. Но вся эта десятисортность… Я так рассудил, – доверительно продолжал отец Николай, – либо надо быстрей все это под корень, чтобы уже что-нибудь началось, либо по возможности продлить агонию, потому что люди-то живые, жалко! Поразмыслив, пришел к выводу, что чем скорее, тем лучше, – но мне такая жизнь не подходит, я ведь тоже пока живой, тяжко! Нет, думаю, такое предназначение не по мне, я лучше уйду, ибо сказано: кто может вместить, да вместит. А я не вмещаю. Но от предназначения не очень сбежишь – то, что все мы здесь, тоже, наверное, как-то влияет… Я ведь вижу Блатск издали – он уже почти никакой, там и стрелять разучились… Господь управил по-своему: ведь если все мы – такие, как вы, как я, – из мира уйдем вовсе, не желая его рушить, так он обрушится еще быстрей, без нас-то. Видите, как хитро все устроено?
Громов понимал, о чем речь, и слушал с напряженным вниманием. Если бы он не запретил себе думать, то думал бы, верно, в тех же терминах.
– Потому что все разрушение, нами производимое, – только оттого и происходило, что нас не устраивала существующая конвенция. Есть люди – не считаю это доблестью, считаю проклятием, – которые вполруки ничего делать не способны, вот и рушится вокруг них все это домино. Но тут я понял удивительную штуку: разрушение-то разрушению рознь. Мы опасны для мира в его нынешнем виде, да, – но мы по крайней мере удерживаем критерий; все рухнет – но останется среди этого стоять какая-то палка, вокруг которой в будущем и можно построиться. А сейчас оно осыпается просто так, кучкой, и что вокруг этого выстроится – вопрос. Я потому с такой радостью и думаю о том, что вы все-таки остались в миру; вы – и еще один человек, в котором я заинтересован крайне.
– Гуров? – догадался Громов. Тут что-то закручивалось, он чувствовал это, и во всей этой смутной покамест фабуле Гуров явно играл какую-то роль, он был персонаж таинственный и многое на себе державший.
– Нет, он ни при чем. Он очень умный человек, но только человек, и логика его довольно детская: вот, ходим вокруг котла, ставим заклепки. Нет, есть еще одно странное существо, очень последовательное. Я думаю, последовательность – не главная, но чрезвычайно важная добродетель. Бывает, конечно, высшая непоследовательность милосердия, об этом любят поговорить люди слабые, слезливые, – но и в милосердии нужна железная логика, абсолютное упорство: сказал – сделаю. И вот эта… этот человек – там как раз тот самый случай. Я не столько знаю о его существовании, сколько чувствую. Я почти физически ощущаю движение этого человека по земле, в ту точку, где исполнится предназначение. Мы никуда не выходим… но тогда, знаете, обостряется другое чутье. У Мстислава, которому вовсе нельзя отсюда выйти, оно доведено почти до крайней степени. Он-то, кстати, и предупредил, что сегодня можете прийти вы. Вы и дальше пойдете, разрушая эту гнилую ткань, но когда она вся разлезется – с кого-то же должно начаться новое? Предпочтительнее, чтобы с вас… или с этого второго существа, относительно которого мне многое неясно.