Вернуться – только до стены под лампой.
Нет, опять назад – к нагретой четвертушке своей конторки.
Вытащил снова письмо из конверта, а при этом выпала ещё маленькая бумажка, приписка – как же он её не заметил раньше? Могла и потеряться, ай.
«А это – утром. Просто так. Жаль отсылать – станет одиноко. Слушай ветер! – это буду я. И слушай шорохи ветвей! – это буду я».
Клочок, две строки – а сердце опять вскинулось, взмолодилось, вырывалось навстречу: Ольда! дар мой! награда моя!
Да, но что же – серьёзное в письме? А вот что, нашёл:
«Раз ты там сейчас – прошу тебя: оглядись, присмотрись, разговорись: с кем можно делать то, что я так хотела в тебя вдохнуть. Ищи верных! Ведь это одно – наша общая, всех нас жизнь, не дадим ей оборваться!»
Всё так же плохо чувствуя пол, пошёл к широким, тяжёлым, самозакрывным дверям.
Вышел наружу – а со ступенек кинулся в грудь ему шалый ветер, – сильный, но по необычной своей теплоте – игривый.
Слушай! – это буду я!
За то время, что Воротынцев пробыл на почтамте, уже установился ранний, но тёмный вечер, засветили фонари, по Большой Садовой нередкие. Кажется, прошёл и небольшой дождь: свежие лужицы, к фонарям поблескивали мостовая и тротуар, украшая городской вечер. Но и от дождика только ещё теплее стало и ещё охватистей неровный буревой ветер. Что за погода! – весна в ноябре!
Воротынцеву хотелось идти, идти, и радостен был этот ветер. Шинель и папаха уже не тяготили его, таким он себя чувствовал невесомым, лёгким, и с лёгкостью отдавал встречную честь. Гулянье было уже в разгаре, и не только гимназическое, но появились и парочки, кто и с военными, кто уединяясь потемней, где углубленье от уличной черты. И Воротынцев чувствовал себя ровесником этим юным влюблённым, но не млел шагом, а быстро, как по делу, прищёлкивал по плитам и призвенивал, несла и подымала его радость.
Он только что, на почтамте, держал за руки свою Ольду, он за пазухой нёс её, маленькую!
Как легко: всё твоё, твоею грудью схвачено, и несётся здесь, с тобою!
И сам несёшься, как воздушный шар, наполненный горячим воздухом.
Ещё проезжали и конные, и военные автомобили, и повозки, прошла солдатская команда – а как будто не были признаками войны. Этот город, обременённый постоем и заботами множества военных, оттого ли, что незнакомый, впервые видимый, или от налётов этого безумного тёплого ветра, или от фонарно-лужных отблесков – казался красивым местом безпечного молодого счастья. И только.
Не хотелось заворачивать в свою скучную гостиницу – тянуло быть с этой молодостью. Дошёл до Губернаторской площади – и, с удовольствием толкаясь о ветер, борясь и перешагивая его, – стал опять пересекать площадь, но не полевей, к квартирмейстерской части, а поправей – к скверику с солнечными часами, где был проход в городской небольшой парк, называемый Вал за то, что возвышался над крутым откосом к Днепру, может и насыпным когда-то. Шёл – и не надышивался жарким влажным радостным воздухом!
Вторая жизнь?.. Могла начаться… Ольда – как новая галактика: с безконечным числом ещё не исследованных, ещё подлежащих открытию миров.
Нисколько не замедлился, а так и нёсся по аллее Вала, не рассчитывая его краткости, что сейчас оборвётся деревянным заплотом и откосом. Фонари тут были редкие, увеселительных заведений не было, хотя темнела сбоку эстрада – да ведь не сезон. По сторонам тут ещё больше было приволья для гуляющих пар, откровенно целовались – ещё паруся ликование Воротынцева.
Слушай шорохи ветвей – это буду я!
Так он быстро простегнул весь Вал насквозь – сперва по одной аллее, потом по другой, свернул вбок.
В свету фонаря увидел одинокую высокую фигуру генерала, шедшего навстречу. Генерал как раз вступал под свет, но печально-медленно, с опущенною головой, держа руки за спиною, – а Воротынцев был далеко, но очень быстро его выносило, и встретились они под самым фонарём.
Ещё издали что-то немного знакомое привиделось в этой узкой фигуре. Когда же, на подступе, Воротынцев с непринуждённостью чуть-чуть изменил свой свободный шаг к строевому и вскинулся, приобернувшись, а генерал тоже вытянул руку из-за спины и тоже приобернулся, – как раз под фонарём Воротынцев не мог не узнать:
– Добрый вечер, ваше превосходительство!
И – остановился, как же иначе?
И генерал остановился, ещё не узнавая.
– Добрый вечер, полковник… О-о, Воротынцев?..
Протянул руку. Вид и голос его были староватые, а пожатие – цепкое, крепкое.
– Да вы разве в Ставке опять?
– Я-а? Нисколько, Александр Дмитрич, – весело отвечал Воротынцев. – Дня на два, случайно. А вы?
– А я-а-а… – тоже протянул Нечволодов, но совсем иначе, безрадостно и слова подыскивая. – Закисаю тут в генеральском резерве. Второй месяц. Должности не найдут.
Так разогнан был Воротынцев, и так ему, счастливому, этот тон сейчас противоречил – тянуло его сорваться и нестись бы дальше, хотя ни к чему была вся его прогонка.
Нечволодов заметил его наклон:
– Вы торопитесь?
– Да… нет, – отрёкся Воротынцев. – Не тороплюсь. Гуляю просто.
– А тогда – не откажетесь, пройдёмте вместе?
– Да что ж. Пройдёмтесь.
И – повернул, потерял свой полёт, пошёл нечволодовским шагом, размеренным до похоронности.
Тут, на гравии Вала, сапогами, шинелью повернул, а нагретый воздушный шар его груди – и дальше понёсся, понёсся в шальном ветре, в темноте, куда попало.
68
История Нечволодова. – Какова в России гласность. – Революция уже пришла. – Наслание. – Но и столетия были у нас. – Отчего костенеем перед саранчой? – Царский дом из темноты. – Врытый меч. – Сплачиваться – вокруг кого же? – План столичных монархистов. – Штюрмер струсил.Ногами повернул и шаг почти оборвал, но от счастья Ольду нести с собою походкой мчательной и вдруг отпустить её одну в жаркую темноту, а самому побрести с генералом в его, кажется, тяжёлом настроении, – не сразу очнулся. Отвечал и даже спрашивал, а ещё не с полным смыслом.
(Подхвати меня! Подними меня!)
Однако история Нечволодова стоила внимания. Месяц тому он был устранён от должности Брусиловым за крупные неприятности с Земгором, с которым Брусилов не хочет ссориться. Устранён – и, как генерал-майор, вызван в резерв Ставки за новым назначением. А тут уже немало накопилось отставленных генералов – и виновных, и ждущих прощения, и нового высокого назначения. И второй месяц Нечволодову дивизии не дают, бригады же теперь упраздняют, а полк ему брать обидно. И второй месяц дело его как будто потерялось в дебрях Ставки, и стал он как бы никому не нужен. Идёт такая война, а он в русской армии как бы лишний.
Этого Брусилова, лису, Воротынцев и сам терпеть не мог. К тому же зная, что полководец он – никакой, всё дуто.
О Нечволодове же когда-то и прежде была у Воротынцева мысль, что они похожи своими молодостями: тем же выбросом способностей, тем же несмеренным ощущением своей силы, тем же порывом едва ли не самому, одному, всё улучшить в российской армии. Только угодил Нечволодов в худшую пору, когда и действительно остался один. Да разницы между ними было всего 12 лет, не поколение. Но – царствование. А ещё: взлетал Нечволодов ярче и быстрей и офицером стал моложе, и в Академию поступил на целых 20 лет раньше Воротынцева. Так что по товарищам, по памяти, по службе пролегло как бы и поколение.
(Когда кончится война, пойдём босиком по лугу…)
Лишь недалеко за пятьдесят Нечволодов, а выглядел под фонарём если не старым, то сильно измученным, щёки вваленные, сразу видные на его, редком среди офицеров, вовсе бритом лице. Вот уже можно было и присудить, что не удалось ему в жизни ничего. И холодило Воротынцева продолжить сравнение. Летом Четырнадцатого, начиная эту войну, Воротынцев ещё гордо был уверен, что блистательно приложится. За два же года войны надежда затмилась и покинула. А в минуты проблескивающие начинало опять вериться, что призван многое сделать: ведь не изранен, не ослаб, не состарился, и способности не притупились. Только душа упадает. (Может, из-за этого он и рвался найти себе применение шире, чем строевой офицер.)
Нет, даже и сегодня не допускал Воротынцев поверить, что и он вот так же, к старости, окажется ненужный, неприменённый, так же будет безславно угасать.
Медленно-траурно шли, и горько говорил генерал:
– Зато – полное раздолье левым. Чуть завозятся – им уступают. Открытая дорога всем, кто расшатывает власть. Когда Ганнибал угрожал Риму, властный римский сенат вышел навстречу плебею Варрону, уже виновнику позора и бедствий, – чтобы только укрепить военную власть. А наша Государственная Дума во время войны открыто призывает не подчиняться министрам – и воюющая армия читает поносные отчёты газет.
При их скорости, как они шли, от фонаря до фонаря надолго входили они в чёрный тоннель деревьев и друг друга совсем не видели. А тоннель колебался над ними, деревья ахали, барахтались, хлестались и сыпали последними листьями.