Проходка, начатая из чистого сочувствия, сбив Воротынцеву настроенье любви, однако начинала сбивать его и больше. Наслание злого воздуха? Это – передавалось. Ещё с новой точки увиденная Россия, уж так дурно и крайне, как Воротынцев не видел. Но – тоже это касалось наших корней, треск вытаскивания которых он ощущал на фронте. Три недели назад он ехал в центры русской жизни – с цельным, как ему казалось, нерасщеплённым представлением. Но от каждой встречи он изменялся, сомневался, поворачивался, спотыкался. Только одно он усвоил: что всё – куда сложней. А вот – как именно??..
Спотыкался. Но выводил:
– Однако и столетия были у нас всё это предупредить. Не допустить, чтобы в каком-нибудь Ново-Животинном не хватало бы кислой капусты на зиму. Где же раньше были наши глаза? Сердце? И высочайшие пальцы, на всяком смелом проекте пишущие – «отказать»? Отчего же не на сто лет раньше «наслания» мы освободили крестьян? А уж освобождать – так надо было пощедрей, не держать в земельной тесноте. Из какой же низкой дворянской корысти, что удорожатся наёмные цены в поместьях, десятками лет не отпускать на вольное переселение в Сибирь, а уехавших возвращать силком? Свою же пустую Сибирь имея, не давать туда переселяться, это – как?..
Над чем ни задумайся – над всеми путями нависал убитый, остановленный Столыпин.
– Был человек, могуче вытаскивал Россию, – кто ж его и травил, прежде правых? Да не они ли его и убили? Он – умел двигать, так ему руки связывали.
Всем этим правым, как бы право они ни смотрели – не хватает крестьянского мироощущения, счастливо зачерпнутого Воротынцевым в Застружьи. Плавают – не на той глубине.
– Эта левая профессура – действительно, не крестьянам сочувственна. Но – какой же им дали разгон для фраз?
При медленном их шаге так же медленно подходили они под фонарь, так же медленно расставались со светом его, и доставало времени запечатлеть спутника, а потом в неосвещённости соединять с голосом образ его: шинель не франтовскую, но плотно схваченную по высокому твёрдому туловищу, фигуру удручённую, но несгорбленную, и сильно исхудалое лицо, но из одних энергичных черт. И по хватке на локте и по боковым толканиям угадывалось тело мускулистое и ещё гибкое. А если было впечатление старости, то – от горечи речи.
– Да. Профессорам – России не жаль, революционерам – тем более. Но – мы?! – где же мы? Отчего же мы костенеем перед саранчой? Отчего ж в летаргии – мы? И все рассеяны. И все поодиночке.
В это «мы» он уверенно объединял себя с Воротынцевым – с несомненностью, откуда взятой? Для того, видимо, и весь разговор потёк, чтобы соединяться и действовать?
– Мы даже пера не можем найти в защиту, не то что меча. У нас и писать некому. Косноязычны.
А правда: почему и пера даже нет? Почему такие хилые правые газеты, и ещё друг с другом грызутся, и ни у кого высоты?
Говорят – правые. Да разве у нас есть какие-то «правые»? Ни такой партии, ни прочного строения. Ни ораторов. Ни вождей. Ни средств. Это и суть загадочного наслания: защитники все обезсилены. (Или оглуплены? Почему все – такие неумелые, неуклюжие, грубые, нетерпеливые, почему всегда обречены на провал?) Нет этой зоркости, что неизбежна борьба, что выиграть её можно только крепостью и чистотою духа. (И где ж ваше высокое лицо? И отчего само слово «правые» вы допустили сделать бранью?)
– А поведём себя так, чтобы не было стыдно. Вот я – нисколько не стыжусь. Я где угодно вслух скажу, что горжусь быть причисленным к чёрной сотне. Если хотите, выражение происходит от чёрной сотни монахов, отстоявших от поляков Троице-Сергиеву лавру, – и так они спасли взбудораженную Россию. А в Пятом году назвали «чёрной сотней» те растерянные чёрные миллионы, которые вышли на защиту власти, когда она сама себя не могла защитить. Но сегодня – сегодня найдите мне хоть сотню! Хоть сотню, готовую к действию, где она есть?
Между тем по крайней аллее они подошли к тому месту, где Вал обрывался вниз к пешеходной тропе на набережную – а по ту сторону ущельица, сразу рядом, поднимался на таком же откосе губернаторский сад. Здесь, подле них, фонаря не было – а за забором в саду светимые электричеством окна во втором этаже царского дома мелькали, как будто качались, от резкого ветра в голых деревьях сада.
Там, в царском доме, тёк, вероятно, беззаботный вечер, свободный от государственных размышлений, – долго обедали, или распивали поздний чай, или в карты играли, или рассказывали разные случаи военной жизни?
А тут, в ста саженях, стоял непозванный, ненужный, забытый слуга престола. В слабых дальних отсветах не было достаточно видно его лицо, но можно было развидеть напряжёнными глазами рослую, прямую фигуру, а при руке опущенной – пенёк или парковый столбик.
И похоже было, что Нечволодов опирается на меч.
Бездействующий. Не веленный к бою. Воткнутый в землю.
Уже пришла! – и охватила! И стоял против неё готовный рыцарь. Но – не звали его на помощь. Да и сам меч его был в землю врыт, и никакой руки не хватило бы вытащить его.
А если б и вытащить – так сгнил он остриём.
Там, в светящемся запертом доме, откуда любое решение через четверть часа было бы подхвачено телеграфными лентами, – мучились ли и там государственными размышлениями?
Но мучились ими здесь, на тёмном Валу, толкаемые тёплым ветром. От кого решений не ждали и помощи не спрашивали. За забором царского сада нашёл своё место неласкаемый генерал. (Да может, весь месяц каждый вечер он и ходил сюда стоять? – вот и сегодня привёл уверенно.)
– Надо объединяться! Надо действовать! – чеканил Нечволодов, как бы не сомневаясь, что говорит с единомышленником, или просто не в силах дольше один. – Надо восставить народ в национальную личность! И это – коренней и первей, чем наступление на внешнего врага.
Вот эта последняя мысль – замечательно совпадала! Прямо прилегала к тому, что Воротынцев эти недели нёс и не мог нигде никого убедить.
Написала ему Ольда: «ищи верных!». Это так, надо же искать.
Нечволодов понимал так: в начале войны вступились как бы за Сербию. Но это развеялось, а оказались: против держав такого же образа правления, как мы, и в союзе с державами правления противоположного.
Что ж, за союзников – не Воротынцев заступится.
Сходное перед собой увидев, Воротынцев увидел, однако, и возражение: а Центральные державы боятся, что мы будем объединять славян, и потому вынуждены воевать против нас. Зачем мы о славянах так нерасчётливо кричали десятилетиями? И зачем мы это тянем непосильно и сегодня?
Но – и Нечволодов уже не о славянах. Он тоже: как бы только Россию вытащить:
– Надо создать освежённую новую правую силу. От источников нашей народной истории. И себя – как опору предложить ослабшей власти. Наступили решающие дни! Наше дружное мужество под твёрдой рукой может спасти Россию в последний момент. Выступить и отважно сказать – а это ещё трудней, чем выступить, – что Россия без монархии существовать не может, это – природа её.
Всего-то? Опять наводили Воротынцева на то же, и опять декламация, беззащитными боками о землю. Во всех монархических преувеличениях всегда поражало Воротынцева, как могут самостоятельные, стойкие и развитые люди так слепо-покорно относиться ко всем действиям непогрешимого царя? Сила их чувствования могла вызвать восхищение – но программа действий?
– Под чьей же это твёрдой рукой? – не пощадил Воротынцев своего собеседника. – Если венценосец невиданно слаб – то под чьею? Если помутился национальный дух – то не на самом ли и верху? А возиться трону с Распутиным – это не помутнение? Разве может Государь так свободно распоряжаться своей частной жизнью? Где же ореол?
– Чтó Распутин! – возмутился Нечволодов. – Вся распутинская легенда раздута врагами монархии. Чем подорвать трон? На «проклятое самодержавие» мало откликаются. Но если государыня – любовница распутного мужика и ещё немецкая шпионка, – так это как раз то, что нужно. Распутин так приклинился, что можно бороться против трона – и якобы за Россию.
– Но если твёрдой руки наверху – именно и нет? Если Государь всё направляет не туда или даёт разваливаться?
Первый раз нечволодовский голос, как можно было угадать через ветряные сносы, дрогнул. Но – не от колебания преданности, а от изумления, что вот и офицер высокого ранга, отважной службы, никак не могущий не быть верным слугою престола, – он…?
– Да, Государь наш бывает избыточно мягкосердечен. Но монархист не может считать себя слепым исполнителем государевой воли, – ибо тогда все ошибки и промахи власти окажутся – чьи? Монархист должен сказать: царь всегда прав, а я – отвечаю за всё, и если виноват, то – я. Государю нужны верные люди, а не холопы. Монархическая сила – выше монарха! Усумниться в одном монархе – значит усумниться во всякой монархии. Царь – воплощение народных надежд.