– Покайся! Простится любодейство наше, и мы, любившие тебя, но не могшие оплодотворить, насладимся блаженством подле Теоса, Иисуса, Приснодевы, хотящих, чтобы смерть наша послужила примером для будущих защитников Добра!
В последнем напряжении Гараиви пытался убедить Виглиницу, и порывисто билось в груди сердце его, а глаза увлажнились слезами. Мрачно ответила Виглиница голосом, полным сожаления:
– Нет! Я хотела жить. Я молода, и могла бы быть оплодотворенной. И поколение родилось бы от меня и стяжало бы впоследствии Империю, и возвело бы племя славянское на престол Великого Дворца. Я хотела защищаться и спасти брата. Но он избрал смерть. Стремится к мученичеству втуне с Евстахией? Что делать мне, неоплодотворенной, одинокой? Умирая, я не приемлю смерти, но лишь покоряюсь ей. Любодейства ж мои, – ах! – и без покаяния разрешат от них меня Теос, Иисус и Приснодева. У Управды просила я прощения и у Евстахии, и этого довольно мне!
Солибас, растроганный, произнес, раскачивая безруким станом:
– Покайся. Покайся ты, которою обладали мы и которую не оплодотворили, ибо не восхотел Теос потомства, соревнующего поколению Евстахии и Управды. Покайся, и соединимся все мы после смерти, и не пребудешь ты отдельно от нас, которые обрящут небеса Теоса, Иисуса, Приснодевы, как подобает мученикам Добра, казненным Базилевсом и Патриархом Зла!
– Нет! Нет! Не покаявшись, не сотворю я зла. Добро, по словам Гибреаса, знаменует жизнь, и Добро же ведет нас ныне к смерти. Приемлю ее потому лишь, что брат мой, простивший мне блуд мой, хочет умереть с тобой, Гибреасом и Гараиви. Он отказался, и я не могу спасти его, не могу бороться за его спасение. А если так, пускай лучше умереть мне, но без покаяния. Чисто племя славянское от всякого греха, от всякого помышления греховного. Не будет на меня гневаться за то Теос, Иисус и Приснодева!
Не слышали слов ее Евстахия и Управда. Эллинка хранила на плече символ пламенеюще целомудренный – златосеребряную красную лилию. И славянин – Царский венец свой – плоскую золотую ленту, осыпанную драгоценными каменьями. Развевались его белокурые волосы над пурпуровой хламидой, покрывавшей голубой сагион и спускавшейся до голубых портов из голубого шелка, которыми у лодыжек перехвачены были алые башмаки с золотыми орлятами. И видения проносились перед его мертвыми глазами: он зрел воинства, подобные ангелам, рухнувшим со сводами, и в бесконечности небес трубили они в золотые трубы, и безмолвно восставали пробужденные народы, не медля, извлекали мечи свои и снаряжались гремучим огнем Гибреаса, достигшим мощи. Бледные толпы бежали, покорствовавшие Злу, толпы иконоборческие, толпы могущества и силы – бежали пред людскими потоками непоколебимых демократий, Православных, иконопоклонников, обретших истинное постижение человеческих искусств, которые творились ими, начертывались, создавались. Повсюду вырастали Зеленые и в богатых кварталах преследовали они Голубых, и расточались Голубые. Небо блистало доспехами мужей, боровшихся во имя Добра, всадников славянских и эллинских – пришельцев из Верхней Азии, отмеченных своим арийским профилем – хранимых Буддою, который в сияющих тучах шествовал к Европе, братски ожидаемой Иисусом, подобно Ему, воплощавшим разумение человечеством любви. И густой дым пожара курился на четырех горизонтах мечтаемого неба и, развеваемый ветром, не скрывал зрелища городов проклятых, городов нижнеазийских, городов исаврийских, зажженных воинством учения Гибреаса.
Нервно сжимал он руку Евстахии, в то время как игумен, дыхание которого струилось по его белокурым волосам, воздымал серебряный крест и Дароносицу, и выпрямлялась со смелой осанкою Виглиница, и ожидали крушения нарфекса Солибас и Гараиви, блаженные сознанием конца, ибо отвергала покоренная Злом земля столь благочестивое учение Добра. Исчезало понемногу войско. Лишь отряд воинов остался на вымощенной площади и оцепил развалины храма, чтобы не спаслись жертвы. Приказано ли было убить их при первой же попытке бегства? Или боялся Константин V, что, согласно желанию Патриарха, Дигенис вскроет чрево Евстахии, чтобы исторгнуть ребенка, в котором видели они соперника его потомства? По крайней мере, Базилевс допускал эту возможность. Со своего трона заметил он, что жирный евнух поспешает ко храму с Кандидатами, предварительно вручив двум Спафариям Пампрепия и Палладия, чтобы засим снова ввергнуть их в недра низшей челяди. Краткое произнес тогда Базилевс приказание. Остановленный на бегу средь золотых отблесков секир и безудержной скачки Кандидатов, Дигенис отведал удар вырванного у него Константином V серебряного ключа по камилавке, надвинувшейся до самых заплывших глаз его, злых, свиноподобных. Повернулся после такого предупреждения, совсем оглушенный, весь шатаясь, с наполовину размозженным черепом.
В слабом сиянии эфирного пламени, голубого, нежно трепещущего, источаемого его истощенной ныне волей, творил Гибреас широкие знаки серебряным крестом и золотой Дароносицей. Еще раз раскинулся весь город перед мучениками.
В глубине Пропонтида синела с белыми и красными парусами своих барок, паландрий, триер. Ненавистная Святая Премудрость высилась на солнце в середине излучистых мечей с исполински переливчатыми лезвиями. Возле – надменный Великий Дворец, купола его Триклиниев, плиты вымощенных галерей, водоемы, Фиалы, блистающие Гелиэконы и покатость садов, где мелькали черные точки челядинцев. Слева Золотой Рог извивался, и воздымался берег Сикоз, направо же умолкали кварталы византийского люда. И в кварталах, населенных знатными, Голубые рукоплескали радостные со своими союзниками Белыми. А другие нападали на Зеленых и Красных, союзных им. Непрерывающими звонами гулко ударяли симандры монастырей и храмов, вместе со Святой Пречистой противных иконоборчеству. Жалостное слышалось биение Святого Мамия. Слезами сочился Калистрат. Рыдала симандра Дексикрата, и молилось своим перезвоном Всевидящее Око. Псалмы смерти возносила своей симандрой Богоматерь Осьмиугольного Креста, на которые ответствовала Владычица Ареобиндская. В стенаниях изливались над городом симандры славного Студита, Святого Трифона, Святой Параскевы, Святых Апостолов, Архангела Святого Михаила, Святого Пантелеймона и Бога-Слова, о печали и ужасе вещали в день мук, которым не могли помешать.
Сумерками повсюду окутывались улицы, вечером иссиня-зеленым, зеленоватыми тенями, как если бы опустилась на город пелена народного цвета надежды. И, лучась белеющим сиянием, замерцали многие серебряные венцы, наверное, те, что стяжал некогда Солибас в победах над Голубыми. Руки простирали их, и пальмовые ветви белели возле, и блистали кресты. Медленно понесся гимн, Акафист, воспеваемый суровыми хорами, взволнованной толпой. И воздевались руки к небесам, и летели к небесам молитвы. Вышли все Православные и все Зеленые вышли и, сами приемля удары, ободряли обреченных смерти, которых не могли спасти. Игумены показались в нарфексах иконопочитающих монастырей, неизменно звеневших горестными звонами симандр, и выпрямлялись в фиолетовых ризах и источали литургическую скорбь, простирая серебряные кресты и золотые Дароносицы и, летая, вычерчивали спирали аисты и голуби в небе цвета умирающей листвы. А потом, потом словно исполинская красная лилия вертикально восстала, и гигантский круг золотой ленты, плоской, осыпанной драгоценными каменьями замерцал и чудилось, что ввысь устремлялся с плеча Евстахии и с головы Управды символ Империи Добра и венец тайного Базилевса, и осеняют город, весь погруженный в горесть.