– Сдался вам этот патефон, – процедил Хабуг, пытаясь еще раз в нужном направлении повернуть мысли прокурора, – это можно сделать так: она несла его домой, а этот парень на полпути схватил ее вместе с патефоном. Свидетели будут…
– Нет, – сказал прокурор, на этот раз даже не отрываясь от снимка.
– Метрику! – гаркнул старик, вырывая у прокурора газету и складывая ее.
– Вот, пожалуйста, – сказал прокурор, вынимая метрику из ящика стола и протягивая ее старику, – я бы сам, но сейчас нельзя..
– Пришлю нашего горбуна, вернешь все, что взял, – сказал Хабуг и, не оборачиваясь, тяжело зашагал к дверям.
– О чем говорить, – догнал его прокурор в дверях, – я даром копейки не беру.
В самом деле, через несколько дней Кунта вывез из дома прокурора два мешка грецких орехов и девять кругов сыра, ибо десятый, как ему объяснили, был уже съеден. Дядя Сандро считал, что десятый круг сыра был задержан в счет юридической консультации. Чтобы не злить упрямого Хабуга, он велел тете Кате и Кунте не говорить, что прокурор недодал десятый круг сыра. В свою очередь, тетя Катя, когда раскрыла мешки с орехами и увидела, что там не высокосортный чегемский орех, а более грубый низинный орех села Атара, не стала об этом говорить дяде Сандро, чтобы не раздражать его. Вполне возможно, что жена прокурора, которая возвращала ясак, просто спутала географию приношений.
Дни шли. Постепенно рана, нанесенная Багратом, заживала в душе тети Кати. Во всяком случае, в один прекрасный день она убрала в комод всю свою поминальную экспозицию, а портрет дочери, вырезав из газеты, поместила в рамке под стеклом.
Пожалуй, больше всех переживал старый Хабуг, хотя ни разу никому не пожаловался на свою обиду. Единственное, что было замечено всеми, это то, что он не выносит вида узловатых веревок из дома тети Маши. В самом деле у тети Маши еще несколько лет применялись в хозяйстве веревки, бугристые от многочисленных узлов: последняя память коварных игр Баграта.
На следующий год в один из летних дней, когда вся семья сидела на кухне и обедала, вдруг у самых ворот дома раздались два выстрела. Все замерли.
Первой, в чем дело, догадалась тетя Катя.
– Выйди-ка, – сказала она мужу, и лицо ее посвежело от вдохновенного любопытства.
Дядя Сандро выбежал к воротам, где всадник из села Наа прятал в кобуру пистолет и одновременно пытался успокоить свою перепуганную лошадь.
– Наша Тали двоих мальчишек родила! – крикнул он и, подняв лошадь на дыбы, повернул ее и погнал обратно по верхнечегемской дороге.
Дядя Сандро так и замер, изобразив руками жест гостеприимства, мол, въезжай во двор, а там поговорим. На самом деле, жест этот, конечно, был условным: без достаточно сложного церемониала примирения ни один родственник Баграта не мог переступить порог Большого Дома. Да и сам этот вестовой дяде Сандро не понравился. Его джигитовка в непосредственной близости с хвастливым сообщением о благополучных и обильных родах как бы отдаленно намекала на какие-то особые достоинства их рода, мол, и лошади под нами играют так, как мы хотим, и женщины наши рожают лучшим образом.
Дядя Сандро был, конечно, рад, что его дочурка удачно родила Но зачем же перед ним, великим Тамадой, так выламываться? Попался бы ты мне, думал дядя Сандро, за хорошим столом, я бы тебя заставил похлебать собственную блевоту.
– Ну как?! – нетерпеливо встретила его у порога тетя Катя. Дядя Сандро молча вошел в кухню Обстановка была сложной с одной стороны, радостная весть, с другой стороны, неизвестно, что скажет отец, который больнее всех переживает побег внучки.
– Двоих мальчиков родила, – бодро сказал дядя Сандро, войдя в кухню и садясь у огня, – для начала неплохо.
– Бедная девочка, – тихо запричитали бабка и тетя Катя.
Старый Хабуг молчал. Видно, шутка дяди Сандро никак его не развеселила. Пообедав, он молча еще некоторое время посидел у очага, а потом вышел на веранду, взял свой топорик на плечо и пошел в лес, где он рубил колья для фасолевых подпорок.
– Ты куда?! – спросила у него бабка, хотя и так знала, куда он идет. Просто ей, как и всем в доме, надо было узнать, что делать с этой новостью, как вести себя дальше по отношению к Тали.
– Это Наа – малярийная дыра, – сказал старик, не оборачиваясь, и вышел за ворота.
Старушка вошла в кухню и передала слова старого Хабуга. Все поняли, что это начало прощения Слова его можно было и даже отчасти надо было понимать как намек на приглашение внучки приехать с детьми на лето в Большой Дом.
Чегемцы, которые во всем всегда ищут дополнительный смысл, узнав, что такая юная девочка, как Тали, родила двух мальчиков, решили, что это неспроста, что, видно, здесь каким-то образом сказалось место, где прошла ее первая брачная ночь. В то лето к юному кедру, под которым расстелил свою нетерпеливую бурку Баграт, поистине была проложена народная тропа.
Оказалось, что этот кедр так богат выделениями сочной огнелюбивой смолы (некоторые говорили, что он стал таким после привала влюбленных), что любая его веточка, подожженная с одной стороны и воткнутая другой в землю или в щель дощатой стены, горела как свеча, фонарик или факел в зависимости от своей толщины.
Кстати, о существовании таких особенно просмоленных экземпляров хвойных деревьев пастухи хорошо знают и часто пользуются ими на альпийских лугах в качестве осветительных приборов.
Но всем, особенно женщинам, хотелось думать, что этот кедр совсем особый В конце концов некоторые из них дошли до того, что стали тайно пить отвар из душистых веток этого кедра, и от них разило крепким скипидарным духом, но откуда он взялся, этот дух, многие тогда не догадывались И только через год, когда тетя Маша родила близнецов, но, к великому сожалению ее, опять девочек, она призналась, что попивала этот самый отвар.
Чегемцы, по прежнему собиравшиеся во дворе тети Маши, увидев этих двойняшек, считали своим долгом напомнить ей испытанную чегемскую теорию формотворчества женщин, которую она напрасно пыталась перехитрить.
Удивляясь ее непонятливости, они снова и снова ей объясняли, что никакой отвар не может менять данную богом или природой (тут чегемцы не видели принципиальной разницы) чадотворящую форму. В лучшем случае, говорили они, отвар может только прочистить, привести в рабочее состояние ту форму, которая есть. Кстати, так и получилось, говорили они, намекая на близнецов; усилив свою чадотворящую форму, ты добилась, что она тебя зарядила сразу двумя девочками.
– Стало быть, так оно и есть, – отвечала тетя Маша и, вывалив могучие груди, приставляла к ним поднесенных младенцев. Близнецы одновременно приникали к грудям, уставив друг в друга алчный глаз, как бы тускло вспоминающий собрата по доземной жизни, но не выражающий по этому поводу никакой радости и, главное, никак не собирающийся по этой причине делиться с ним благами этой жизни.
Этот взгляд младенцев, сосущих молоко из грудей матери и одновременно одним глазом посматривающих друг на друга, приводил в восторг добродушных дочерей тети Маши.
– Эх, время, в котором стоим, – говорили некоторые чегемцы по этому же поводу. Впадая в обратную крайность, они связывали алчные взгляды младенцев с братоубийственными делами, которые уже наступили в более низинных местах и могли вот-вот подняться до уровня Чегема.
– Небось всем хватит, – и вовсе ничего не понимая, говаривала тетя Маша, опуская глаза на детей… А потом, обращаясь к кому-нибудь из дочерей, по привычке добавляла: – Принесла бы чего-нибудь там пожевать, что ли…
Здесь мы оставляем чегемцев, тем более что они прекрасно обходятся без нас, однако в нужном месте мы к ним еще вернемся, если, как говорят, бог даст сил и при этом никто их не отнимет.
А сейчас мы покидаем Чегем, ибо пусто даже в любимом Чегеме без Тали, без ее живого голоса, без ее утоляющей душу улыбки. И да простят мне читатели эту бессмысленную грусть, ибо даже придворный историограф имеет право на минутную слабость, разумеется, если в самой этой слабости он находит силу хотя бы издали, хотя бы едва заметным кивком подтвердить уверенность в конечной победе пролетариата. И мы кивком (при свидетелях) подтверждаем эту уверенность, оставляя за собой чашечку кофе по-турецки и небольшое право на личную грусть.
– Слово
С небольшой старинной фотографии смотрит девушка с толстой косой, с широкоскулым, широкоглазым и большеротым лицом. Это мамина сестра Айша. С ее именем связана печальная история, которую я слышал много раз.
Иногда, когда кто-нибудь из близких рассказывал о ней, я вглядывался в эту фотографию, стараясь уловить в ее чертах то обаяние, которое все они помнили, но, кроме обычного выражения грусти, свойственного снимкам умерших людей, я ничего не находил в ее лице.
Я даже думаю, что, если б не эти огромные темнеющие глаза, она, может, казалась бы уродливой, настолько черты ее лица были явно неправильны. Но когда на лице такие громадные глаза, все остальные черты делаются незаметными, и потом, они придают лицу выражение какой-то незащищенности – вечное оружие женственности. Впрочем, все это, может, только мои домыслы.