Из всего сказанного никак не следует, что я шел получать новую награду. Наоборот, дела мои настолько испортились в последнее время, что я при помощи дяди Сандро вынужден был пуститься на небольшую авантюру, чтобы укрепить свое положение в редакции.
С этой целью мы и приближались к особняку. Дядя Сандро держал в руке аэрофлотскую сумку с надписью «Эр Франс», из которой время от времени доносилась глухая дробь, а именно, стук нетерпеливого хвоста огненного спаниеля о внутреннюю часть сумка.
Нам предстояло обменять спаниеля на один совершенно секретный документ хозяйственного характера, который я должен был держать при себе как хорошую карту, а в случае необходимости представить ее Автандилу Автандиловичу, для полной безопасности – в виде копии.
Документ касался секретного приказа по козлотурам. Речь шла о тайном, чтобы не вызвать толки в народе, переселении козлотуров из разных колхозов в один животноводческий совхоз.
Переселение было вызвано каким-то неизвестным массовым заболеванием козлотуров. У несчастных животных начали гнить копыта. По-видимому, сама генетическая структура нового животного оказалась нестойкой, что, кстати, в известной мере предвидели те, кто в свое время сомневался в жизнеспособности нового животного.
Вот мы и приближались к этому особняку, где кроме учреждения, выдающего достойным людям награды, были расположены управление сельского хозяйства и ряд других более мелких контор.
Это легкое красивое здание, явно дореволюционного происхождения, было увенчано чешуйчато-светлым куполом, напоминающим купола православных церквей. Хотя красный флаг, развевающийся над куполом, тут же разоблачает неуместность этого уподобления.
Сейчас, в жару, он, как бы слегка разомлев, едва трепыхался, и его можно было бы сравнить с идеологическим опахалом, лениво отмахивающим миазмы враждебных идей, как рой мошкары, не слишком опасной, но достаточно назойливо вьющейся над увенчанной чешуйчатым шлемом и бдящей дремля головой сказочного витязя.
Когда мы поравнялись с входом в особняк, дядя Сандро неожиданно остановился, так что края его легкой черкески отвеялись, обнажая стройные ноги, затянутые в мягкие сапоги. Он остановился и рукой, свободной от «Эр Франс», провел невидимую черту от входа в особняк, через весь тротуар.
– Ничего не замечаешь? – спросил он лукаво.
– Нет, – сказал я, оглядывая голый тротуар с одинокой урной у края мостовой.
Из сумки раздалась глухая барабанная дробь.
– Чует близость хозяина, – сказал дядя Сандро и добавил, скользнув глазами по тротуару: – Раньше от входа до самой улицы была мраморная дорожка…
В самом деле! Я вспомнил, что в детстве, проходя по этому месту, не мог удержаться, чтобы не попрыгать на одной ноге по цветным шахматным клеткам этого мраморного паркета. Мне даже представлялось, что обитатели особняка могли бы играть в шахматы, выглядывая из окон, если бы нашелся служитель, который внизу передвигал бы фигуры. В конце концов, я даже придумал, что они могли бы обойтись без служителя, а просто пользуясь длинной бамбуковой палкой, наподобие тех, при помощи которых снимают фрукты с деревьев. Надо было бы только приделать крючок к концу бамбуковой палки и кольцо на каждой фигуре.
Я думаю, что эта странная и даже неуместная фантазия объясняется тем, что в те времена я вместе с ребятами нашего двора только научился играть в шахматы и мне всюду мерещилась возможность поиграть.
– Куда же она делась? – спросил я у дяди Сандро про мраморную дорожку, чувствуя, что он терпеливо ждет моего вопроса.
– Бывшее руководство растащило, – ответил дядя Сандро, как-то сложно скорбя своими большими голубыми глазами: не то скорбит по мраморным клеткам, не то по бывшему руководству, жалея, что его алчность, кстати, сказавшаяся и на судьбе этих плит, довела его до того, что оно стало бывшим.
– Да зачем они ему? – спросил я, не очень доверяя этой странной версии.
– Для домашнего очага, – сказал дядя Сандро уверенно, – сейчас богатые люди, как до революции, делают у себя дома очаги… А цветной мрамор теперь нигде не достанешь… Тем более николаевский, ему сносу нет…
Мне стало почему-то очень жаль этой дорожки. Все-таки в детстве я не раз здесь прыгал на одной ноге, хотя в шахматы сыграть так и не ухитрился.
– В этом доме, – сказал дядя Сандро задумчиво, – я бывал до революции и при Лакобе…
– Каким образом? – спросил я, предчувствуя что-то интересное.
Из сумки снова раздалась глухая дробь упругого хвоста собаки.
– Пошли, – сказал дядя Сандро и кивнул на вход, – потом расскажу..
Он повернулся и прошел в двери. Я двинулся за ним. Внизу, в вестибюле, из стеклянной пристроечки, похожей на парник и явно более позднего происхождения, чем сам особняк, на нас глянул человек с тем преувеличенным недоумением, с каким из-за стекла глядят все люди и особенно администраторы. Может, именно поэтому всякий человек, который глядит на вас из-за стекла, почему-то делается похожим на администратора.
Первым порывом он попытался нас остановить, но, видимо, узнав дядю Сандро, кивком открыл проход. Дядя Сандро повел меня вверх по широкой мраморной лестнице, и его стройная фигура в черкеске на этой лестнице придавала всей этой картине что-то призрачное. В то же время это призрачное становилось настолько реальным, что мгновениями исчезало представление о месте и времени, и сама реальность, более всего воплощенная в сумке «Эр Франс» или даже в слегка трепыхающемся содержимом этой сумки, делалась фантастической и потому призрачной.
Казалось, то ли дядя Сандро сейчас обернется а, прижав к груди вынутого из сумки спаниеля, споет предсмертную арию владетельного князя, то ли откуда-то сверху выбегут какие-то люди, подхватят нас под не слишком белые рученьки и то ли посадят за пиршественный стол, уставленный целиком зажаренными тяжелыми бычьими ляжками, то ли поволокут в какой-нибудь феодальный закуток да придавят там втихаря, запихав в рот, чтоб не мешали работать, шитый, как говорится, золотом башлык. (Уж не тем ли золотом, что и ободок на моей украденной грамотке?!) Призрачность происходящего усиливалась видом тяжелого (господи!) золотистого ковра-занавески, висящего во всю стену вдоль лестницы. Я было притронулся к занавеске, да тут же отдернул руку, почувствовав холод стены, оказывается, занавеска со всеми своими складочками и помпончиками была нарисована на стене. Это было что-то новое. Когда я два года тому назад получал здесь грамоту, этого не было.
Посреди первого марша мраморной лестницы дядя Сандро остановился и показал мне ногой на ступеньку с отшибленным краем величиной с кулак.
– Здесь до революции, – сказал дядя Сандро, – я однажды поднялся на лошади, проскакал по всем комнатам и спустился вниз… А на этом месте, – продолжал он, вставив ногу в выбоину, словно прикасаясь ногой к следу, оставленному копытом его лошади, он приближал и ласкал в воспоминаниях дни своей молодости, – лошадь поскользнулась задней ногой и разбила лестницу.
– Что вы здесь делали? – спросил я, невольно понижая голос, потому что звуки здесь гудели, как они гудят в церкви или в бане, то есть в местах омовения души или тела.
– До революции я здесь был у знаменитого табачника Коли Зархиди, – сказал дядя Сандро, – он здесь жил…
– А после революции? – спросил я еще тише, потому что администратор снизу, из своего парника, опять поднял на нас удивленный взгляд.
– А после революции, – сказал дядя Сандро, наконец и сам понижая голос, – я тебе расскажу после…
Но что же нас сюда привело, зачем мне понадобился этот секретный документ о переселении козлотуров?
Дело в том, что совсем недавно, после критики козлотуризации сельского хозяйства, в одном из московских журналов появилось социологическое исследование по нашему козлотуру. И хотя оно появилось уже после статьи, критикующей козлотуризацию, и, казалось бы, можно было ожидать дополнительных ударов, исследование по козлотуру было воспринято в местных кругах очень болезненно, как совершенно неожиданная несправедливость.
А между прочим, после официальной критики совершенно никто не пострадал, разумеется, кроме самого козлотура. Вернее, сам по себе козлотур никак не пострадал, просто имя его полностью исчезло с газетных страниц. И так как у нас есть все основания считать, что сами козлотуры не имели ни малейшего представления о своей славе, хотя кое-что они и могли подозревать, учитывая, что слишком много вокруг них было всякой возни, но, уж конечно, заметить и обидеться на исчезновение своего имени и портретов с газетных страниц они никак не могли.
В сущности, пострадал один Платон Самсонович, первый проповедник козлотура, – его снизили в должности. Но и он быстро оправился от этого удара, увлекшись заманчивой идеей завлекать туристов в новооткрытые сталактитовые пещеры.