– Когда это было? Два года назад, если не ошибаюсь?
– О да! Это были три удивительных спектакля!.. Лучших мимов представить себе нельзя! Их искусство оригинально, сказочно и в то же время трепещёт реализмом… Как они дерутся! У них всюду дуэли, месть, кровь… Их страсти грандиозны. И при этом сколько коварства, вкрадчивого, предательского, «восточного»!.. Какая меткость удара! Какое хладнокровие в виду смерти! Они рассчитают каждый шаг; они не упустят ни одной мелочи. Их очи зорки, как взгляд орла. И вот, когда, потрясенный их удивительной игрой, я выходил из театра, мне невольно пришло в голову; «Горе тому, кто создал себе врага в японце!..»
Воцарилось молчание. Капитон сумрачно пил чай, не кидаясь уже в рьяный спор.
– Нечего каркать! – мрачно, но вызывающе заговорила, наконец, Катерина Федоровна. – Пошлют новую эскадру. Придут новые подкрепления к Куропаткину, тогда поглядим… Соня, передай, пожалуйста, сюда стаканы!
Соня, вся в белом, красивая и молчаливая, как всегда, помогала сестре, подавая бисквиты, печенья и конфеты.
– А интересны были эти артистки? – спросила Конкина.
– Я не назову их красивыми, этих женщин. Мужчины были бесспорно лучше. Гений неведомой нам культуры горел в глазах их премьера… Все было в нем утонченно, начиная с жестов маленьких, красивых рук… Этот необычайно вкрадчивый голос, эти ласки и выражения любви… даже манера угрожать…
– Ах, какой страшный народ!.. – воскликнула Засецкая.
– Да, да! Вы правы. И страшен он вот этой самой загадочностью его психологии, этой тайной, которая окружает для нас все движения его души… Надо видеть, как он любит, ненавидит, целует, ласкает, убивает… Надо видеть, как чувствует их женщина, как плачет она на сцене… Все чуждо нам! Все… И мне казалось, что я стою у порога нового мира. Между мной, европейцем, и этими таинственными азиатами лежала такая бездна рокового непонимания, что я даже содрогнулся! Любить японку? Это дико… Нет! Мне всё время казалось бы, что я сплю… или иду по какой-то неведомой мне трясине. И это парализовало бы мою страсть…
Засецкая горела желанием слышать игру хозяйки. Она ещё не забыла тот вечер, в клубе… эту удивительную импровизацию…
– Вы её помните, Андрей Кириллыч?.. Я не ошибусь, если скажу, что тот вечер решил вашу судьбу?
Катерина Федоровна стала задумчивой.
– Да, помню… Я тогда была так несчастна! Только музыка давала мне удовлетворение. Одни бегут к подушке, чтобы зарыться в неё с головой и выплакать слезы. А я бежала к роялю… Это были те же слезы, конечно, моя импровизация… Вы понимаете? (Она вдруг страшно покраснела.) Ну, а теперь слезы высохли… они забыты… Жизнь дала мне больше, чем я смела надеяться… Нет! Теперь я никогда не играю ничего своего… Нет!.. Жизнь у меня и так полна до краев…
– Печальное признание! Стало быть, я убил в тебе артистку?!
– Ах, знаете? – перебила Засецкая. – В этом есть глубокая идея! Здесь таится правда жизни… Душа Катерины Федоровны теперь полна блаженством материнства. В её организме зреет другой творческий процесс… Не ясно ли вам, что он поглотил все её соки и силы?
– Полноте! – Тобольцев сделал широкий протестующий жест. – Матерей много. Талантов мало… И если правда, что моя любовь, разбудив самку, убьет в жене моей артистку, – я первый прокляну эту любовь!..
Все молчали, удивленные. Катерина Федоровна вдруг расхохоталась…
– Вот чудак-то!.. Скажите на милость! Видали вы таких?
Засецкая в лорнет наблюдала Тобольцева и его жену. Она, как умная женщина, чувствовала за этой странной выходкой Тобольцева нечто более глубокое: одну часть стройного и цельного миропонимания. И трагизм этого брака почувствовала она смутно, и неизбежность борьбы между этими двумя сильными натурами, и роковой исход… Какой?..
– Так ты воображаешь, что я ещё не покончила с своими мечтами о концертах? Теперь, когда у меня будут дети? – спрашивала Катерина Федоровна с спокойной насмешкой.
– Ни одной знаменитой женщине дети не помешали делу её жизни. Вспомни хотя бы Жорж Занд!
Ее глаза вдруг вспыхнули.
– Мое дитя – вот дело моей жизни! – горячо крикнула она. – Вот моя цель… Перед нею все меркнет… И мне ничего не жаль!
«Какое интересное лицо!» – невольно подумала Засецкая.
– Но я все-таки (подчеркнул Тобольцев) не теряю надежды, милая супруга, видеть вас когда-нибудь на эстраде Благородного собрания в роли новой Софии Ментер! Я полюбил Рахиль… И не хочу уподобиться Иакову, сорвавшему брачное покрывало с Лии и горько оплакивавшему обман…[195]
– Это частенько бывает, – вдруг произнес Капитон. – Женишься на одной, а через пять лет точно тебе подменят жену-то…
– Ах! Как это прозрачно! – расхохоталась Фимочка.
Катерина Федоровна и гости весело вторили ей.
– А мне кажется, – вдруг опять вмешалась Засецкая, – что Катерина Федоровна права не только в этом отдельном случае. Только страдание дает крылья человеческой душе. Источник творчества, как и всякого стремления, есть тоска. Только тоска и неудовлетворенное желание… Если жизнь подарила нам – женщинам – наши красивые девичьи грезы, крылья души падают… Нас не тянет вдаль, когда мы держим свое счастье в руках. Напротив: мы боимся перемены, мы боимся новизны, мы… как бы это сказать?.. Мы коснеем!
– Ха!.. Ха!.. Так будь же оно трижды проклято, это счастье! – крикнул Тобольцев. – И да здравствуют тоска и страданье!
Его горячий взгляд упал на Лизу. Она сидела, выпрямившись в своем кресле, стаявшая словно за эти два дня, безучастная и далекая им всем в своей загадочной печали. И Тобольцева поразило, как трогательно-поэтична эта несчастная Лиза! И будь здесь поэты и артисты, какая волна художественного восторга поднялась бы в их душе! Какие вдохновенные звуки, какие полные настроения картины дало бы им это бледное, трагическое лицо!
Потом он представил себе эту Лизу счастливой женой. Она сидела бы тут, в кресле, сложив руки на огромном животе беременной женщины, и улыбалась бы покорной и безучастной улыбкой удовлетворенной самки… Боже, Боже!.. Ведь есть же люди, как бы обреченные самой природой на страдание! И красивые только в печали… Как мрачные кипарисы на молчаливом кладбище!
Все перешли в салон Катерины Федоровны. Он был озарен люстрой. Вечер был теплый, и шел тихий дождь. Все окна были настежь. Влетали мотыльки и мчались, ослепленные, к огню…
Лиза не могла говорить. её утомляло даже слушать чужие разговоры. Она села у открытого окна и стала глядеть в темную ночь.
Гости любовались белым роялем, когда вошла Анна Порфирьевна. Все двинулись ей навстречу.
– Маменька, мы вас ждали! – радостно крикнул Тобольцев. – Садитесь сюда! Нет… Капитон, принеси кресло из будуара!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});