спросила, что передать Татьяне Алексеевне. Он не ответил, закрыл глаза, уснул.
Вечером я позвонила Татьяне Алексеевне. Она никак не реагирует на папин диагноз.
23 февраля 1989 г.
Папу не лечат, а переводят из отделения в отделение. Он оставлен в больнице умирать. На мое предложение взять папу ко мне домой Татьяна только сверкнула глазами.
Сейчас папа в радиологическом корпусе. Он лежит в отдельной палате. Вечером вдруг явилась какая-то незнакомая девица с пышными распущенными волосами. Поклонница. Даже в закрытую больницу могут проникнуть настойчивые посетители. Я встретила ее в коридоре, спросила, почему она считает возможным вот так, не поговорив с родными, прийти в больницу к тяжелобольному человеку?
4 марта 1989 г.
Записываю в больнице у папы. Он спит. Сказали, что попил чая. Вчера были у папы вдвоем с Ирмой. Она впервые в больнице за это время. Ей уже нет смысла демонстрировать «преданность». Говорит, что больше не приедет – ей «тяжело видеть Арсения Александровича в таком состоянии». Маму ей тоже, наверное, было тяжело видеть больной, за два года ее болезни ни разу не приехала посидеть с ней. В поездках к папе мы чередуемся с Арсением, хотя из-за его занятий мне приходится часто его заменять.
Надежды на выздоровление папы нет. Медсестра вошла, поправила одеяло в пододеяльнике: «Ползет и ползет…» У меня появилось что-то новенькое, какие-то блестки сверкают в углу левого глаза.
Я хожу в больницу с 9 декабря. Тогда кругом высились огромные сугробы. Тропка от автобусной остановки вилась между высокими грудами снега. Сейчас снега почти нет, видны большие куски уже сухого асфальта. Раньше, когда я шла по парку, все было белым, и на снегу – черные в сумерках стволы сосен. Сейчас и снег в парке черный, и деревья черные. О чем еще писать? Да, вчера узнала от Ирмы, что она выбросила папины старые брюки – «их было очень много». Она их сначала предложила дворнику, тот не взял: «На кой мне!» Ах, Ира, Ира, ведь папа еще жив…
Папа спит… Смотрю из окна на дорожку, которая идет мимо корпуса. День яркий, солнечный. Дорожка расчищена от снега, который высится вдоль нее отвесными сугробами. Маленькая серая мышка пытается залезть на обледенелый край дорожки. Каждый раз она срывается и снова и снова повторяет свои попытки. Не могу смотреть…
Ездить к папе теперь практически незачем – его кормят, поят, каждый день меняют белье. Я ему не нужна. Он равнодушно встречает меня и так же равнодушен к моему уходу.
7 марта 1989 г.
Была у папы. Сегодня должна была поехать Татьяна Алексеевна, но позвонила, что больна. Я шла по дорожке от проходной. Снег в больничном парке совсем потемнел, а зимой был белый-белый. Кажется, я об этом уже писала. Иду мимо темных деревьев к радиологическому корпусу, это направо от ворот. Там довольно уютно – маленькая раздевалка, цветы.
Папа пожелтевший, худой. Врач сказал, что не надо его сажать – он очень слаб. Боже мой, что нас ждет!
12 марта 1989 г.
Сегодня в больницу не еду. Не могу себя заставить – так плохо себя чувствую. Разговаривала с врачом по телефону. Она говорит, что сегодня папа не реагировал на зов.
14 марта 1989 г.
Папа не спал, когда я приехала. Узнал меня, но был очень слаб. Поел немного.
26 марта 1989 г.
Записываю не каждый день – сил не хватает. Прошлый раз папа был лучше. Сегодня шла по дорожке парка – снега почти нет, на газонах – чистые лужи. В одной такой луже сидели утка и селезень, красоты невозможной. Они не испугались меня и продолжали так доверчиво сидеть.
Пришла к папе, медсестра поит его чаем. Я сделала апельсиновый сок, папа его весь выпил. Сидел в подушках, смотрел на меня. Когда я собралась уходить, я сказала: «Папа, я пошла!» – «Иди». Пропуск у меня по 27 марта.
1 апреля 1989 г.
Пишу для памяти, что папу перевели в радиологическое отделение 21 февраля. Ясно, что его будут там держать, пока не потребуется место для другого больного. Была сегодня у него. Смотрел на меня, ничего не говорил.
8 апреля 1989 г.
Пропустила несколько дней, не пишется. Папу перевели в диагностическое отделение, 3-й этаж, палата № 399. Он там один. Матрас какой-то особенный, надувной, с компрессором, чтобы не было пролежней. Такие матрасы всем бы лежачим больным!
Меня узнал ли? Не знаю. Спросил, что там стучит. Про компрессор. На вопросы врача и мои не отвечал. Мерили температуру, пили апельсиновый сок. Спал. В больницу приходил гость из Дагестана. У них есть прекрасный обычай – быть рядом с больным родственником. Дагестанцы никак не хотят верить, что мы не родственники.
11 апреля 1989 г.
Открытие «Тарковских чтений» в Доме кино. Вел Мишарин – очень хорошо, свободно, страстно. В фойе Белого зала открыл выставку А.Смирнов: «Имя Тарковского вернулось на родину». Потом в Белом зале выступал Климов. Рассказал, как пробивали Музей Тарковского[117]. Какой-то умник сказал в своем выступлении, что «умирать надо на родине».
15 апреля 1989 г.
К часу дня приехала к папе. Вот уже несколько месяцев езжу в больницу. У меня даже свое место есть в автобусах – против входа, но не под компостером, а впереди. Там я не вижу автобусной публики, сижу и думаю о своем, и бумажки от компостера на меня не сыплются. Сегодня «мое» место было занято, пришлось сесть под компостер. Езда для меня отдых. На 688 автобусе ехать минут двадцать пять до Кунцевского метро, потом одну остановку на метро, а там опять автобусом, 251-м, уже до больницы. Проверка пропуска – стоит кэгэбэшник-пенсионер. Потом иду боковой аллеей, чтобы хоть немного побыть среди деревьев. Чтобы попасть в подъезд, обхожу слева корпус из светлого кирпича на высоком гранитном цоколе – это тебе не блочные корпуса городских больниц!
Сейчас я в диагностическом отделении на третьем этаже. Папа лежит здесь один. Он спит. Проснулся. Смотрит. Делаю апельсиновый сок, папа пьет из поильника. Узнает меня или нет – не знаю, реакции на мое присутствие никакой. Зато на мой вопрос, в каком году родился его отец, мать, Валя – ответил. Я спросила, помнит ли он своего деда. Смотрит, молчит. Я не могу этого выдержать, ухожу плакать в туалетную комнату…
Обед папа съел весь, выпил кисель. Пожевал печенье. Уловила на его лице «тень улыбки».