в ломбарде на Арбате, где пролежали с небольшими перерывами несколько лет. Они задерживались у мамы только на то время, которое она, выкупив часы, проводила в очереди, чтобы их заложить снова.
Несколько раз мама брала меня с собой, чтобы я заняла очередь на заклад, в то время как она будет их выкупать наверху. Помню это скорбное место – стойкий запах нафталина, угрюмые вереницы людей к окошкам, звяканье серебряных ложек на весах приемщицы и объявление на стене: «Инвалиды Великой Отечественной войны и Герои Советского Союза обслуживаются вне очереди». Интересно, а что закладывали Герои – свои золотые звездочки?
Наверху, в зале, где выкупались вещи, было веселее – лица у людей были не такие обреченные, да и разговоры в очереди звучали громче. Молодые женщины, отойдя от окошка, сразу надевали свои кольца и серьги и, обретя прежний независимый вид, выходили на улицу. Они были почти уверены, что больше никогда не вернутся в это мрачное бальзаковское заведение…
Потом наступило время, когда часы отдыхали – лежали себе в бабушкиной коробке из карельской березы…
После маминой смерти я передала часы и коробку Андрею. В одну из своих поездок в Италию он их починил – в часы вставили стекло и секундную стрелку.
Я заметила, с каким удовольствием Андрей пользовался часами – нажимал на рифленое колесико, чтобы открылась крышка, и, посмотрев на циферблат, защелкивал ее. Часы закрывались, но успокаивались не сразу – внутри еще некоторое время слышалось легкое дребезжание пружины.
Носил Андрей часы в нагрудном кармане. Наверное, ему было приятно, что мамины часы тикают где-то возле его сердца. Только недолго они ему послужили.
Теперь эти часы у его сына Андрюши. Их история продолжается…
Думая об Андрее…
Когда родилась я, Андрей уже жил на свете, поэтому для меня он существовал всегда, как мама, как папа, как бабушка Вера.
Как и все матери при рождении второго ребенка, мама боялась, что мое появление может травмировать маленького Андрюшу – ему тогда было два с половиной года. Она не хотела, чтобы он начал ревновать родителей к младшей сестренке, поэтому никогда не подчеркивала своей заботы обо мне и никогда не сюсюкала со мной (впрочем, как и с Андреем). Но вместе с тем она пыталась развить в старшем брате чувство ответственности и любовь ко мне. И у него не появилось неприязни к новоявленному существу, претендующему на внимание родителей. Он относился ко мне с интересом и участием. «Мама, посмотри, какие у Маринки пальчики на ножках, как конфетки!»
Мы подрастали, и я помню, что на улице Андрей всегда крепко держал меня за руку.
Он был необыкновенно подвижным и изобретательным на проказы. Затихал только над книгой. Меня Андрей оберегал от «внешних врагов», а дома частенько «мучил», дразнил, доводил до слез…
Феи, стоявшие у колыбели Андрея, щедро наградили его талантами. У нас дома говорили, что все досталось ему, а мне – ничего. Он хорошо рисовал, у него был абсолютный слух и чистый мальчишеский дискант. С раннего детства он был «обезьяной» – в этом «обезьянстве» проявлялся его актерский талант. Чувство застенчивости, от которого я так страдала в детстве и в юности, у него совершенно отсутствовало. Но вместе с тем Андрей бывал и тяжелодум – иногда не сразу находил выход из ситуации, иногда затруднялся с ответом. Иногда замирал на какое-то время, взгляд у него останавливался, он уходил внутрь себя. Такое состояние нападало на него довольно часто – строгает палку (он любил вырезать орнаменты на ореховых палках) и вдруг замрет, уставившись в одну точку.
Что означали эти провалы – работу мысли или, наоборот, отключение и от мыслей, и от внешнего мира? В какой мир он погружался в такие минуты, куда уходил? «Э-эй, Андрей!» – окликала я его, и он, тряхнув головой, возвращался к реальности.
Я думаю, что, еще не осознавая себя «гением», он ощущал в себе некую особенность, назову ее Божьей отметиной, и это ощущение тревожило его. Он слепо искал выхода своей необычной энергии. Ему, мальчишке, было необходимо отлупить сестренку, нагрубить маме или бабушке. Позже эта энергия вылилась в отношения с друзьями, которых у него было много и которым он был необыкновенно предан, в увлечения девушками, а влюблялся он катастрофически, в театральную самодеятельность, ради которой совсем забросил школу.
Андрей многим отличался от своих сверстников – и темпераментом, и одаренностью, и образованностью. А он хотел быть таким, как все. Отсюда его драчливость, общение с подозрительными приятелями. Когда Андрею было пятнадцать лет, он подал в школе заявление с просьбой принять его в комсомол, тогда все поголовно были комсомольцами. Его не приняли – против выступил его близкий друг, который сказал на собрании, что Тарковский не достоин носить звание комсомольца. (Стая всегда защищается от чужаков.) Андрей тогда очень переживал свою «неполноценность», это позже он гордился, что в школе «не состоял». Но что удивительно – он не порвал с этим своим другом и даже зауважал его «за объективность».
А уже через два-три года Андрей стал «стилягой», возникло стремление быть не таким, как все, а таким, как некоторые. Эти некоторые выделились в особое свободное братство, объединенное любовью к джазу, мечтой о кока-коле как о некоем символе свободы, набриолиненными волосами, узкими брюками и пестрыми галстуками…
После поездки в Сибирь с геологической экспедицией Андрей наконец нашел себя. С первого курса ВГИКа стало ясно, что кино – это его дорога. Здесь реализовались все его таланты. Оказалось, что он любит и умеет работать. Сняв «Рублева», он понял, что способен на многое в искусстве. Уже тогда о нем стали говорить как о гении. А за гениальность приходится платить. Вспомним «Доктора Фаустуса» Т.Манна, не случайно Андрей хотел его экранизировать.
В дневнике Андрея от 12 сентября 1970 года есть такая запись: «Я, наверное, эгоист. Но ужасно люблю и мать, и отца, и Маринку, и Сеньку. Но на меня находит столбняк, и я не могу выразить своих чувств. Любовь моя какая-то недеятельная… Я хочу только, наверное, чтобы меня оставили в покое, даже забыли. Я не хочу рассчитывать на их любовь и ничего от них не требую, кроме свободы. А свободы-то нет и не будет…»
Хорошо, что ни мама, ни папа не прочли этих слов, мне одной пришлось пережить их горечь. Андрей не умел любить своих близких, перед которыми он испытывал чувство вины. Женившись вторично, он хотел освободиться от нас морально, чтобы быть «как все» в своей личной жизни. Он тяготился нашими семейными правилами, хотя никто из нас не высказывал ему своих претензий или