— Алло?
На том конце — тишина, затем изумленный женский вздох и отбой. Конечно, Анна. От поспешности едва попадая пальцем в дырку диска, Постников набрал номер. Не отвечали очень долго. Испытывая жгучее желание плюнуть на все это, Постников тем не менее терпеливо ждал.
— Да?
— Это ты звонила?
Пауза.
— Я.
— А трубку-то зачем бросила?
Анна опять вздохнула.
— Просто хотела услышать твой голос, потому что испугалась, что с тобой что-то случилось. Ты всегда чувствуешь, когда мне худо, а тут я жду, жду, ты не едешь и не звонишь, хотя уже скоро девять. Я испугалась.
— Я только сейчас с работы, прости. Что с тобой?
— Не знаю. Не спала совсем… в половине третьего проснулась — нет, даже раньше, наверное, в четверть. И уже больше не смогла уснуть. Такое ясное небо, как зимой, все звезды заглядывают в окно, как зимой, а они не должны быть как зимой, ведь лето, правда? Лето… — Она надолго замолчала. Постников ждал. — Поэтому очень страшно… такие острые, что хотелось кричать.
— Кошмар, — сочувственно сказал Постников. — А окно занавесить нельзя было?
— Какой ты глупый, Димка. Я занавесилась, я забаррикадировалась, я подушкой накрылась — они все равно режут, и мозг, я так и чувствовала, слоится, как от маленьких ножичков, на сегменты. Такие маленькие невероятно острые ножички, как во сне жены Петепра, помнишь, в «Иосифе»?
— Кого?
— Дима! Ты так и не читал Манна? Ты должен немедленно наконец прочесть Манна! Обещай мне!
— Обещаю, — сказал Постников.
— Я верю… И вот в какой-то момент мне показалось, что ночи мне не пережить, понимаешь? Я не вставала сегодня, лежала, читала и ждала тебя. Или хотя бы твоего звонка. Я еще жду.
— Манна читала?
Она легонько засмеялась.
— Переписку Ходасевича.
— И в институт не ходила?
— Боже, ну какой институт. Я позвонила Маняше…
— Имей сто друзей. И сто подруг…
— Ты все шутишь. Меня восхищает твоя способность при любых обстоятельствах шутить, и так естественно, что действительно все невзгоды кажутся пустяками…
Постникова, распарившегося на улице, начало теперь неприятно познабливать у раскрытого окна. Но он боялся сказать, что, мол, прости, подожди секунду, я рубаху накину — Анна могла тут же произнести замкнувшимся голосом: «Извини, я не буду тебе мешать», опять бросить трубку, а потом кукситься месяц или два и только где-нибудь к первому снегу сообщить: «Знаешь, когда ты не захотел разговаривать — помнишь, летом? — я ощутила вдруг, что какая-то ниточка порвалась…» Постников подобрал под себя ноги и прижал локти к бокам.
— У нас теперь собака.
— Какая собака?
— Бедлингтон. Удивительный щенок, нежный, норовистый, умница. Дочка захотела собаку, и я не могла ей отказать. Должен же у девочки быть хоть один друг среди всей этой своры факультетских приятелей.
— У всех должен, — сказал Постников, постукивая зубами. — У нее терьер, у тебя — я… Угу?
Она снова засмеялась каким-то сытым смехом.
— У него родословная по обеим линиям прослежена до восемнадцатого века. И потом, это самая модная порода сейчас. Вряд ли ты можешь похвастаться каким-либо из этих двух достоинств.
— Вряд ли, — улыбнулся Постников.
— Это так забавно. С ним хлопот больше, чем с ребенком, не шучу. Нужно давать витамины по часам. Сегодня я встала только дать ему витамины по часам. И, знаешь, я ощущаю, что в моей жизни снова появился какой-то смысл. Не представляю, как мы будем выходить из положения, когда мне все-таки придется выйти на работу… А он, чудо такое, чувствует, что мне трудно… он как овечка, понимаешь, и глаза — точно у «Арфистки», помнишь, в углу?
— Какой арфистки в углу?
— Ты не был на выставке, разумеется. Боже мой, Димка, иди завтра же, она в понедельник уезжает — это собрание маркграфов Готторп-Нассауских, пятнадцатый век, и немножко шестнадцатый, ты этого больше нигде не увидишь. Там страшная очередь, но Карен меня провел, я бродила полдня, забыла обо всем, мне казалось, я живу… А потом… Почему ты не почувствовал?
— Прости. Я был очень занят, правда.
— Занят… — сказала она и дала отбой.
Он обалдело держал трубку несколько секунд, раздумывая, стоит ли еще позвонить. Из окна напротив, перекрывая музыкальное месиво, торжественно и бодро зазвучали позывные программы «Время», и Постников даже сплюнул с досады. Елки-палки, девять уже. Считай, вечера нет. «На неделю раньше запланированного срока завершили сев озимых труженики сел Северной Кубани», — говорил диктор поверх разделявшей дома лужайки. Опять озимые, с тоской думал Постников, торопливо влезая в рубашку. Опять осень, опять год прошел… Опять ни черта не успел.
«Одна-единственная модель, — писал Фрэнк, — дала утешительный результат. Увы, эта модель абсолютно нереализуема, на ее основе невозможно сформулировать никаких рекомендаций. Мы позволили себе отменить диссипацию социальных функций. То, что ваш Маркс называл общественным разделением труда. Это вызвало эффект равного осознания ответственности и мгновенное адекватное реагирование на угрозу. Вообще говоря, что может быть естественнее. Нелепо представить себе, допустим, стаю птиц, которая раскололась бы на фракции с приближением холодов. Вместо слаженного отлета к югу кто-то принялся бы убедительно доказывать, что угроза зимы — это коммунистическая пропаганда, что зим на самом деле не бывает; кто-то заявил бы, что зима страшна только тем, у кого лапки короче какой-то определенной величины, вот у них пусть голова и болит; кто-то попытался бы нагреть руки — крылья, скажем так — на продаже оставляемых на зиму гнезд… Я уже не говорю о том, что особи, заинтересованные в торможении эволюционного процесса и в сохранении — любой ценой, пусть даже в ущерб популяции — неизменности существующего распорядка вещей, у людей наделены внебиологическими средствами насилия. Вместо клыков и когтей вожака стада, ничем, в принципе, не отличающихся от клыков и когтей прочих самцов, — армия, ФБР, экономический остракизм, дезинформация и манипулирование сознанием… Все же Эзоп недосчитал, когда ему велели принести с базара самую лучшую и самую худшую вещи. Не язык нужно было взять, а мозги. Обидно, что социальное разделение функций, которому мы, собственно, и обязаны прогрессом, сыграет с нами теперь такую злую шутку, что именно из-за него день пятый — день чудовищ — так и не сменится шестым днем, днем сотворения человека…»
Хлестнул телефонный звонок. Жена, вскинулся Постников, срывая телефонную трубку:
— Алло?
Молчание. Но кто-то дышал. Не по-женски.
— Алло!
— Павку позови, — сказал незнакомый мужской голос.
— Здравствуйте, — сказал Постников. Молчание. Пришлось ответить самому: — Павки нет.
— Ну, передай ему: курты японские забросили. Есть его номер.
— Куда забросили-то?
— Передай: курты. Он рюхнет.
Гудки. Постников повесил трубку. Придвинул латинскую машинку. Он давно взял себе за правило отвечать на письма немедленно — а то потом неделями не соберешься, все некогда да некогда, а на душе висит. Вставил лист лучшей, только для чистовиков, бумаги, перевел рычажок интервалов на «полтора» и, стараясь не думать ни о Павке, ни вообще о чем-то конкретном, натужно выискивая буквы на непривычной клавиатуре, начал писать: «Дорогой сэр! Наши прогнозы не столь пессимистичны…»
Апрель 1984, Ленинград
См. комментарий к «Зиме». Это рассказ того же регистра.
Никаких забавных подробностей с ним не связано. И слава богу. То, что посторонний слушатель спустя многие годы воспринимает как забавные подробности, автору обычно добавляет седых волос…
Первый день спасения
Утро
Отец
Мужчина и женщина завтракали.
Впрочем, для женщины это был скорее ужин. Менее четверти часа назад она вернулась домой с ночной смены, и, хотя стрелки на циферблате с тридцатью делениями показывали начало восьмого, позади у нее было двенадцать часов рабочего дня. Мужчина, высокий и худой, с немного детскими — порывистыми и нескладными — движениями, поспешно вскрывал жестянки с консервированной питательной массой, нарезал ее ломтиками, раскладывал по пластмассовым блюдцам. Женщина, забравшись с ногами на койку и плотно, словно ей немного мерзлось, обхватив колени руками, прижавшись спиной к перегородке, из-за которой слышались голоса, весело щебетала, рассказывая обо всех пустяках, случившихся за день. Ее оживление выглядело несколько чрезмерным, но не искусственным. И хотя землистый цвет лица и мешки под глазами говорили о крайней измотанности, сами глаза — только что тусклые и равнодушные — уже разгорались задорным блеском. Мужчина между тем отвинтил колпачок фляги и стал разливать воду по небольшим металлическим стаканам.