Чернозуб осторожно усадил его на край стола в читальне и заставил лечь. Монахи торопливо повскакали из-за пюпитров и столпились вокруг. Один из них принес кружку с водой и увлажнил лицо старого библиотекаря. Другой рассматривал рану на голове.
— Что с вами случилось, брат? — спросил кто-то.
— Я поймал их. Я наконец поймал их. Брат Торрильдо и брат Элвен снова занимались этим за электрическим идолом. Торрильдо чем-то ударил меня.
— Ударил вас в самом деле Торрильдо, — сказал Чернозуб. — Но Элвена там не было. Там был я, Чернозуб Сент-Джордж.
Повернувшись, он вышел и неторопливо направился в свою келью. Там он лег на спину и, пока за ним не пришли, рассматривал изображение Непорочного Сердца Девы, висящее высоко на стене.
Поскольку переработка компоста не воспринималась как публичное наказание, он предпочел заниматься именно этим, расставшись с карьерой переводчика монашеской точки зрения на историю для Кочевников, слишком гордых, чтобы читать. Самой пахучей частью его обязанностей была вывозка содержимого нужников и транспортировка его на тачке к первому контейнеру для компоста. Там Чернозуб трижды перемешивал его с выполотыми садовыми сорняками, кукурузными листьями, нарубленными кактусами и остатками еды с кухни. Каждый день он переваливал пахучую массу из одного контейнера в соседний, чтобы в ее содержимое проникал воздух, ускоряя разложение. Когда смесь оказывалась в последнем контейнере, она уже крошилась комьями и теряла немалую долю своих ароматов. Он перекладывал ее в чистую тачку и перевозил к огромной куче рядом с садом, откуда удобрение с удовольствием забирали садовники.
На третий день поле разговора с настоятелем брат Элвен покинул стены обители. Чернозуб ожидал облегчения своей участи. Ничего не последовало. Целых три недели он возносил молитвы в виде перекапывания навоза, считая, что каждая вонючая лопата идет на пользу душе бедного, бедного Торрильдо. «И если даже ему предстоит гореть в адском огне, я не хотел этого, Господи», — молился Чернозуб.
Никто не делал ему оскорбительных замечаний и не шарахался от него (после того как он мылся), но стыд публичного наказания заставлял его уединяться. В своем одиночестве, в келье он по ночам отчаянно томился по неописуемой пустоте, в которой, казалось, произойдет слияние с сердцем Девы: сердцем, в котором нет скорби, но которое открыто для печали, забывая о себе ради этого чувства; сердцем, темная пустота которого скрывает любовь, — и так было, пока он не бросал беглый взгляд на другое, истекающее кровью, но все еще бьющееся сердце.
— Говорят, и у дьявола есть те, кто размышляет над ним, — таков был суровый приговор его исповедника по поводу видений Чернозуба и его углубленных практик. — В центре созерцания должен быть наш Господь. Преклонение перед нашей Девой — это восхитительно, но слишком много монахов обращаются к ней, когда им становятся тесны оковы обетов, когда груз послушания становится слишком тяжел. Они называют ее «прибежищем грешников», и она действительно такова! Но есть два пути: путь Господа и путь грешника. Уделяй больше внимания хору, сын мой, и перестань по ночам гоняться за видениями.
Так Чернозуб получил урок: не упоминать о них. Он видел, что при рассказе о видениях исповедник разгневался, ибо как иначе монах, сожалеющий о принесенных им обетах, может получить прощение, как не через раскаяние и покаяние? Такое же отношение, как он видел, было свойственно и настоятелю Олшуэну, который в конце трехнедельной епитимьи вернул его к привычной работе, но в то же время, к предельной досаде Чернозуба, приказал не менее часа в неделю проводить с братом Примирителем и советоваться с ним.
Брат Примиритель, монах по имени Левион, временами помогал брату-хирургу и был хранителем раздела Меморабилии, в котором шла речь о некоторых аспектах древнего искусства врачевания. Он исследовал случаи старческой немощи, судорог и конвульсий, депрессий, галлюцинаций и упрямства. Кроме того, он был назначен на должность экзорциста. Вне всяких сомнений, Олшуэн счел рассказ Чернозуба о происшествии в подвале демонстрацией воинственного неподчинения, что было или грехом, или признаком безумия.
Тем не менее, столкнувшись с неприятием своих взглядов, Чернозуб продолжал испытывать все растущую преданность Деве. Его прежний идеал, святой Лейбовиц, был, по крайней мере, на время отодвинут в сторону, чтобы освободить больше места для Девы. Он избрал для очередной работы труд Дюрена о непреходящих идеях местных сект, в частности и потому, что многие из сельских религий Дюрена особо культивировали образ Девы Марии или же каких-то местных богинь, позаимствовавших у Марии облик Девы со святым Ребенком на руках. Дюрен упоминал даже о Дне Девственницы, который существует у Кочевников. Скоро Чернозуб пожалел о своем выборе, поскольку столкнулся с исключительными трудностями при переводе на язык Кочевников теологических идей, но на первых порах был захвачен одним разделом («Apud Oregonenses»[66]), в котором шла речь об остатках того, что несколько веков назад именовалась Северо-Западной ересью. Описание верований культа, похоже, могло пролить свет на его собственные мистические видения.
«Орегониане, — писал Дюрен, — считают, что Матерь Божья является носительницей утробного Молчания, в котором при начале творения было сказано Слово. Она была темной Бесконечностью, беременной светом и сутью, и когда Бог громоподобно воскликнул «Да будет свет!», Слово и Молчание возникли одновременно. Они считают, что каждое это слово содержит в себе и другое понятие».
Это истолкование напомнило Чернозубу образ погруженного во тьму сердца, в котором бьется другое, живое сердце. Он был глубоко тронут.
«И поклонникам этого культа было невозможно, — написал ниже Дюрен, — избегнуть обвинений со стороны инквизиции, что они делают из Девы четвертое воплощение божественной сути, инкарнацию женской мудрости, присущей Богу».
Поскольку никто в аббатстве не мог читать на языке Кочевников, кроме Крапивника и Поющей Коровы, Чернозуб чувствовал себя в безопасности, позволяя некие вольности в работе над текстом, перевод отчаянно сопротивлялся появлению непонятных терминов в этом примитивном языке. При переводе слова «экулеум» (жеребенок) он мог воспользоваться любым из одиннадцати слов языка Кочевников, обозначавших молодую лошадку, и ни у одного из них не было синонима. Но любая попытка перевести одним словом такие понятия, как «вечность» или «запредельный», могла бы привести читателя в растерянность. Так что теологические термины он оставлял звучать по-латыни, стараясь объяснять их в длинных сносках, которые сам же сочинял. Но как он ни старался представить себя в роли наставника, объясняющего эти понятия отцу или старшему дяде, сноски все равно несли в себе оттенок шутливости, который, как он понимал, придется вымарывать из конечного варианта. Столь легкомысленный подход несколько облегчал работу, которая уже вызывала у него ненависть, но подкреплял убежденность, что все это бессмысленно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});