его видеть и видеть здоровым, ибо в свой последний приезд он глядел чахоточным. Трефорту я тоже рад был ужасно.
Вот она — петербургская жизнь, вот корень мерзости, сплина и недовольства! Всех лиц, которых я вчера видел, я люблю несомненно, люблю очень, а многих из них чрезвычайно. А между тем, вот что вышло: с Трефортом я не мог иметь получаса хорошего разговора, с Щербатским не был наедине ни минуты. К Жуковским вышел я утомленный, а Капгер даже меня злил. Когда он с обычной своей нелепостью объявил, что весь город говорит о его свадьбе, я возразил очень сухо: город велик! и пр. За что я возмутил его мечты? Всего дружнее и умнее имели мы разговор с Гаевским и Михайловым о литературе, о прошлых днях, то есть я был мил для тех именно людей, которых и без того вижу в неделю раза по три! Все эти друзья мешали друг другу. Живи же я на свободе, — я посвятил бы один день Трефорту и Щербатскому, как бы мы вспоминали года детства, старую службу и деревню! Другой вечер я провел бы с Ал. Вас., его женой и еще кем-нибудь третьим, Фета принял бы отдельно и наконец узнал бы, каков его перевод Горация. Неужели эта лихорадочная быстрота разговора, торопливость, толпа — составляют прелесть городской жизни? Черт бы их взял совсем!
Понедельник, 28 дек<абря>.
Утром в воскресенье по неимению других работ и по отвычке от работ капитальных, писал дневник, читал Краббовы «Tales of the Hall»[499]. Я думаю, что Крабб будет моим последним трудом по части монографий, пора подумать о романах, драмах и т. д. Часов в 12 зашел Сергей Дмитрич, которого я был очень рад видеть. Рассказывал он свою жизнь в драгунском штабе, жизнью этой он недоволен. Часа в три приехал старичок почтамский священник, а я уехал к Панаеву. К обеду явились Тургенев, Григорович, Гаевский, Ап<оллинарий> Яковлевич, Лихачев, юный, похожий на парикмахерскую вывеску и кто еще? — Василий Петрович Боткин, с коим мы облобызались трижды, невзирая на то, что Васинька, сбривши свои усы (вероятно, для придания себе благонравного вида), оказался весьма некрасивым. Сперва разговор не отличался особой веселостью (хотя в числе гостей был и Языков), но когда мы удалились в кабинет Ивана Ивановича, Григорович пустился всех увеселять неслыханным образом. Я молчал и хохотал, а вообще чувствовал себя немного пьяным, выпивши после двух вин еще стакан пива. Григорович говорил часа два почти не умолкая — о доннах, о похождении в Москве с Боткиным, о Михайлове, о depravation[500] и несколько раз повергал нас в пароксизм хохота. Особенно удался ему рассказ о развратной старухе в Париже. Гости, собиравшиеся к Рашели, до того дохохотались, что поехали в театр часом позже. Видя их отъезд, Гр<игорович> жалобно возопил: «Как же я поеду домой? что я буду делать дома? Я лучше готов ехать в трактир и спросить себе бутылку пива!». Услыхав эти горестные слова, я предложил ему ехать к Марье Петровне (зри октябрь), и, сев в мои сани, мы понеслись стрелой по жестокому морозу. Месяца почти не было видно за изморозью, но весь город залит был его светом, так что мы совершили путь отлично. М<ария> П<етровна>, как и следует ожидать, привела моего товарища в восторг, оказалось, что он ее видал прежде — и где же? — у затасканного Михайлова! Михайлов и вновь Михайлов. Машинька мне так пришлась по вкусу, что я вздумал было спровадить Григоровича, но плохое состояние моих финансов меня удержало. D'ailleurs elle a le sein tout deforme — le sein a part, elle est admirablement faite[501]. От нее к Михайлову, условиться насчет бала в среду. На мою долю пришлись две бутылки сен-пере.
С Тургеневым мы окончательно сошлись, чему я рад очень. У него обед в четверг (не в среду ли) в 5 часов. В четверг бал у Краевского, но я не поеду, там пляшут и сидят до 4-го часа — два обстоятельства, мне немилые. Во вторник Гаевский звал к себе на семейный вечер, но я едва ли поеду. Удерживаясь всеми способами, я все-таки веду жизнь слишком не по себе, — что вышло бы если б я являлся на все эти приглашения?
Вторник, 29 декабря.
Так как я большей частью пишу дневник по утрам, то писанное всегда относится к вчерашнему дню. Таким образом, под фирмою вторника рассказывается о понедельнике, и т. д.
В понедельник провел время «как следует», по мнению многих, «проводить время в праздники», то есть бестолково, шумливо и пустовато. Едучи к Щербатскому, по условиям, завернул к В. П. Боткину и застал его лежащим в постеле и с жалобами на боль в спине, от простуды. Каким образом человек может простудить себе спину — этого я не понимаю. Взаимные любезности задержали меня так, что я опоздал к Щ<ербатскому> и заставил всю компанию (Фета, Трефорта и хозяина) себя дожидаться. До Дюссо дошли пешком, причем мой сосед чуть не потерял перчаток, а в своей подлой шубе и теплой шапке представил из себя любопытное зрелище. Обед был недурен, и это время прошло весело в тихой беседе, школьных и деревенских воспоминаниях и т. д. Я уехал домой и выспался перед маскарадом.
В то самое время, когда я пил чай, явился ко мне Данилевский и привез альбом Степанова, имея в виду доставление мне удовольствия. За это я ему очень благодарен. В альбоме очень хороша история Булгарина, особенно Булгарина младенца. Причесавшись и видя, что до бала остается время, заехал к Ахматовой и провел часок с ней и с Гаевским. Оттуда в маскарад, видел тьму народа знакомого, масок или, скорее, мазок встречал немало, но интересного ровнехонько ничего не произошло. Михайлов и друг его Бурдэнь большей частью ходили в презренном одиночестве, так что вера моя в их посредничество по части Шуберт начала слабеть. В шуме и тумане, кажется, мелькнуло личико Julie — увы! увы! helas! helas! oime![502]. Мужа ее я по крайней мере различил с ясностью, ходящего одиноким. Несмотря на увещания братьев Кирилиных и одной донны, Юлиньки, я не остался ужинать и уехал в 2 1/2 часа. Результат маскарада = 0, результат весьма мне известный, к сожалению!
Из лиц особенно интересных встретился с Альбединским, получил от него миллион дружеских уверений, приглашение к себе и, наконец, просьбу о позволении приехать ко мне. Товарищ юных